Любить жизнь — любить бога… А как раз в это время, — может быть, в эту же ночь, — за несколько сот верст от Пьера лежит в Ярославле князь Андрей, брезгливыми к жизни глазами смотрит на невесту, сына, сестру и, толкуя
слова бога о птицах небесных, думает: «Этого они не могут понимать, что все эти чувства, которыми они дорожат, все мысли, которые кажутся так важны, — что они не нужны».
Неточные совпадения
Властитель этот неотступно стоит перед всеми «безбожниками» Достоевского. Достоевский любит выводить безбожников, но безбожники его очень странные. Для них
бог — не пустота, не
слово без содержания. Все они видят
бога, только не смотрят на него. Сквозь заявления их о своем неверии у каждого неожиданно прорывается
слово или действие, выдающее тайное их настроение.
«Все создания и вся тварь, каждый листик устремляется к
слову,
богу славу поет, Христу плачет… Все — как океан, все течет и соприкасается, в одном месте тронешь, в другом конце мира отдается… Ты для целого работаешь, для грядущего делаешь. Награды же никогда не ищи, ибо и без того уже велика тебе награда на сей земле: духовная радость твоя… Знай меру, знай сроки, научись сему… Люби повергаться на землю и лобызать ее. Землю целуй и неустанно, ненасытимо люби, всех люби, все люби…»
Нужно при этом помнить, что Шатов проповедует совсем то же самое, что, от себя уже, проповедует и Достоевский в «Дневнике писателя». С такою, казалось бы, огненною убежденностью и сам Достоевский все время твердит: «я верую в православие, верую, что новое пришествие Христа совершится в России»… Но публицист не смеет произнести последнего
слова, он старается скрыть его даже от себя. И со страшною, нечеловеческою правдивостью это
слово договаривает художник: а в
бога — в
бога я буду веровать…
Но, слава
богу, кроме Амиеля и проповедника Толстого, мы имеем еще Толстого-художника. И одно
слово этого художника тяжелее и полноценнее, чем многие томы тех двух писателей. Художник же этот говорит...
То самое, чем он прежде мучился, чего он искал постоянно, цели жизни — теперь для него не существовало. Эта искомая цель жизни теперь не случайно не существовала для него только в настоящую минуту, но он чувствовал, что ее нет и не может быть. Он не мог иметь цели, потому что он теперь имел веру, — не веру в какие-нибудь правила, или
слова, или мысли, но веру в живого, всегда ощущаемого
бога».
А мы знаем, что такое теперь для Пьера
бог. Жизнь есть
бог. Не будем спорить о
словах.
И вдруг он узнал в своем плену не
словами, не рассуждениями, но непосредственным чувством то, что ему давно уже говорила нянюшка: что
бог — вот он, тут, везде.
Кого?
Бога?.. Как тут неважно
слово в сравнении с ощущением той жизни, всеединства и счастья, которые
слово это старается охватить!
Одно только можно сказать: к такому
богу и к такой религии совершенно неприложимы
слова Геффдинга о лазарете, подбирающем в походе усталых и раненых, —
слова, которые так подходили к религии Достоевского. Скорее вспоминается Ницше: «Кто богат, тот хочет отдавать; гордому народу нужен
бог, чтобы приносить жертвы. Религия, при таких предусловиях, есть форма благодарности. Люди благодарны за самих себя: для этого им нужен
бог».
В стихотворении своем «
Боги Греции» Шиллер горько тоскует и печалуется о «красоте», ушедшей из мира вместе с эллинами. «Тогда волшебный покров поэзии любовно обвивался еще вокруг истины, — говорит он, совсем в одно
слово с Ницше. — Тогда только прекрасное было священным… Где теперь, как утверждают наши мудрецы, лишь бездушно вращается огненный шар, — там в тихом величии правил тогда своей золотой колесницей Гелиос… Рабски служит теперь закону тяжести обезбоженная природа».
Не смейся, друг, над этим новым
богом.
Я не нашел бы
слов, чтоб рассказать,
Как будет он могуч по всей Элладе.
Обоих вас жалеем, дочь Эдипа!
Но как же быть? Ужасен гнев
богов,
И наших
слов мы изменить не можем.
Здесь под каждым
словом охотно подписался бы и Достоевский. Умер
бог — умерла и жизнь, умерли и мы в ней; кругом — «ничто», «холод», «беспредельная пустота», все связи с жизнью оборвались, и человеку в полдень приходится зажигать свой жалкий фонарь, чтобы заменить погасшее мировое солнце.
А может быть, столкнет его судьба с хорошим человеком, — есть они на Руси и в рясах, и в пиджаках, и в посконных рубахах; прожжет его этот человек огненным
словом, ужасом наполнит за его скотскую жизнь и раскроет перед ним новый мир, где легки земные скорби, где молитвенный восторг, свет и
бог. И покорно понесет просветленный человек темную свою жизнь. Что она теперь для него? Чуждое бремя, на короткий только срок возложенное на плечи. Наступит час — и спадет бремя, и придет светлое освобождение.
— Ах, сударыня, — заговорил он, — сударыня, графиня… графиня Ростова, коли не ошибаюсь… прошу извинить, извинить… не знал, сударыня. Видит Бог не знал, что вы удостоили нас своим посещением, к дочери зашел в таком костюме. Извинить прошу… видит Бог не знал, — повторил он так не натурально, ударяя на
слово Бог и так неприятно, что княжна Марья стояла, опустив глаза, не смея взглянуть ни на отца, ни на Наташу. Наташа, встав и присев, тоже не знала, что̀ ей делать. Одна m-llе Bourienne приятно улыбалась.
Неточные совпадения
Богат, хорош собою, Ленский // Везде был принят как жених; // Таков обычай деревенский; // Все дочек прочили своих // За полурусского соседа; // Взойдет ли он, тотчас беседа // Заводит
слово стороной // О скуке жизни холостой; // Зовут соседа к самовару, // А Дуня разливает чай, // Ей шепчут: «Дуня, примечай!» // Потом приносят и гитару; // И запищит она (
Бог мой!): // Приди в чертог ко мне златой!..
«Ах! няня, сделай одолженье». — // «Изволь, родная, прикажи». // «Не думай… право… подозренье… // Но видишь… ах! не откажи». — // «Мой друг, вот
Бог тебе порука». — // «Итак, пошли тихонько внука // С запиской этой к О… к тому… // К соседу… да велеть ему, // Чтоб он не говорил ни
слова, // Чтоб он не называл меня…» — // «Кому же, милая моя? // Я нынче стала бестолкова. // Кругом соседей много есть; // Куда мне их и перечесть». —
И начинает понемногу // Моя Татьяна понимать // Теперь яснее — слава
Богу — // Того, по ком она вздыхать // Осуждена судьбою властной: // Чудак печальный и опасный, // Созданье ада иль небес, // Сей ангел, сей надменный бес, // Что ж он? Ужели подражанье, // Ничтожный призрак, иль еще // Москвич в Гарольдовом плаще, // Чужих причуд истолкованье, //
Слов модных полный лексикон?.. // Уж не пародия ли он?
Кто б ни был ты, о мой читатель, // Друг, недруг, я хочу с тобой // Расстаться нынче как приятель. // Прости. Чего бы ты за мной // Здесь ни искал в строфах небрежных, // Воспоминаний ли мятежных, // Отдохновенья ль от трудов, // Живых картин, иль острых
слов, // Иль грамматических ошибок, // Дай
Бог, чтоб в этой книжке ты // Для развлеченья, для мечты, // Для сердца, для журнальных сшибок // Хотя крупицу мог найти. // За сим расстанемся, прости!
Инспектор врачебной управы вдруг побледнел; ему представилось
бог знает что: не разумеются ли под
словом «мертвые души» больные, умершие в значительном количестве в лазаретах и в других местах от повальной горячки, против которой не было взято надлежащих мер, и что Чичиков не есть ли подосланный чиновник из канцелярии генерал-губернатора для произведения тайного следствия.