Неточные совпадения
Что же делать? «Смелей,
человек, и будь горд! Не ты виноват!» Нужно только дерзнуть, нужно только сбросить крышку — и будет свобода. Встанет придавленный дьявол, разомнется и поведет
человека. Наступит цельная жизнь и яркое
счастье, — пускай страшная жизнь, дьявольское
счастье, но жизнь и
счастье.
Нет жизни кругом, нет жизни внутри. Все окрашено в жутко тусклый, мертвенный цвет. И страшно не только то, что это так. Еще страшнее, что
человек даже представить себе не в силах — как же может быть иначе? Чем способен
человек жить на земле? Какая мыслима жизнь? Какое возможно
счастье?
Да, страдание, страдание, страдание! Вот истинное бродило, очищающее и просветляющее жизнь. Вот что делает
человека прекрасным и высоким, вот что дает ему
счастье.
И вот
человек гасит в своей душе последние проблески надежды на
счастье и уходит в темное подполье жизни. Пусть даже случайный луч не напоминает о мире, где солнце и радость. Не нужен ему этот мир, вечно дразнящий и обманывающий. У
человека свое богатство — страдание.
Чем сильнее в
человеке трепет жизни, чем больше у него
счастья, тем выше и прекраснее становится
человек, тем глубже и полнее понимает он «все, что стоит понимать в жизни».
«Наташа была так счастлива, как никогда еще в жизни. Она была на той высшей ступени
счастья, когда
человек делается вполне добр и хорош и не верит в возможность зла, несчастья и горя».
Светлою тайною стоит мир божий и перед самим Толстым; радостно и восторженно он старается познать и разгадать эту тайну. В чем ценность жизни? В чем
счастье? Для чего живет
человек?
Брошенная Вронским Кити знакомится за границею с самоотверженною Варенькою. Ей становится понятным
счастье самоотвержения и любви к
людям. Она начинает ухаживать за больными, пытается вся уйти в любовь и самоотречение. Но очень уже скоро в величайшем волнении она говорит Вареньке...
В августе 1903 года у меня была в Ясной Поляне одна беседа с Толстым, и тогда она меня очень поразила. Разговор зашел об этом самом трагизме, — когда
человек сознает, что, скажем,
счастье любви есть высшее
счастье, но он неспособен отдаться ему, нет в нем этой любви, которая единственно дает
счастье. Толстой в недоумении пожал плечами.
— Не понимаю вас. Если
человек понял, что
счастье — в любви, то он и будет жить в любви. Если я стою в темной комнате и вижу в соседней комнате свет, и мне нужен свет, — то как же я не пойду туда, где свет?
«Жалкий твой ум, жалкое то
счастье, которого ты желаешь, и несчастное ты создание, само не знаешь, чего тебе надобно… Да дети-то здраво смотрят на жизнь: они любят и знают то, что должен любить
человек, и то, что дает
счастье, а вас жизнь до того запутала и развратила, что вы смеетесь над тем, что одно любите, и ищете одного того, что ненавидите, и что делает ваше несчастие».
Перед
человеком открыто так много радостей, так много
счастья, а он не видит этого, не слушает поющих в душе голосов жизни и превращает душу свою в мерзлый, мертвый комок.
В Борисе все же хоть изредка, например, при встречах с Наташей, вспыхивает слабая искорка жизни. Совсем мертв и неподвижен в «Войне и мире» великолепнейший Берг. Это даже не мертвец, а аккуратно сработанный автомат — без крови, без жизни, с единственной двигательной пружиной внутри — жить, как все. Подлинный ницшевский «последний
человек»: «он имеет свое маленькое удовольствие для дня и свое маленькое удовольствие для ночи. Мы изобрели
счастье, — говорят последние
люди и моргают».
В том же разговоре с Толстым, о котором я упоминал, в том же споре о «
счастье в любви», я рассказал Льву Николаевичу случай с одной моей знакомой: медленно, верно и бесповоротно она губила себя, сама валила себя в могилу, чтоб удержать от падения в могилу другого
человека, — все равно обреченного жизнью.
Вот истинная бентамовская «моральная арифметика»!.. И всюду она в статьях Толстого: всюду призыв к уму, к логике. Это удручающее «стоит только понять», эти бесконечные доказательства
счастья в любви, бесконечные рассуждения о любви. И хочется напомнить Толстому то, что сказал еще Николенька Иртеньев: «жалкая, ничтожная пружина моральной деятельности — ум
человека!» И хочется спросить: неужели евангелие выиграло бы в силе, если бы было написано не в четырех «брошюрах», а в сотне?
Глубокая и таинственная серьезность «живой жизни», форма проявления ее в том светлом существе, которое называется
человеком,
счастье в его отличии от удовольствия, уплощение и омертвение жизни, когда дело ее берется творить живой мертвец, — все эти стороны художественного жизнепонимания Толстого особенно ярко и наглядно проявляются в отношении его к любви между мужчиной и женщиной.
— Я несчастлива? — сказала Анна, с восторженною улыбкою любви глядя на Вронского. — Я, как голодный
человек, которому дали есть. Может быть, ему холодно, и платье у него разорвано, и стыдно ему, но он не несчастлив. Я несчастлива? Нет, вот мое
счастье»…
«Да, мне открылось новое
счастье, неотъемлемое от
человека, — думал он.
В плену, в балагане, Пьер узнал не умом, а всем существом своим, жизнью, что
человек сотворен для
счастья, что
счастье в нем самом, в удовлетворении естественных человеческих потребностей… Но теперь, в эти последние три недели похода, он узнал еще новую, утешительную истину, — он узнал, что на свете нет ничего страшного.
Знакомство с Каратаевым научило Пьера Безухова, что
человек сотворен для
счастья, что
счастье в нем самом и что на свете нет ничего страшного.
И без конца гибнут всюду
люди, —
люди, созданные для
счастья, полные таких прекрасных, светлых возможностей.
Жизнь эта со всех сторон окружает
человека, надвигается на него, зовет к себе, хлещет в душу бурными потоками кипучей радости и
счастья.
Как и то, и другое чуждо духу Толстого: Подобно Пьеру, он крепко знает, — не умом, а всем существом своим, жизнью, — что
человек сотворен для
счастья, что
счастье в нем самом и что на свете нет ничего страшного, никакой «чумы».
Человеку открывается красота и
счастье страдания, он начинает любить скорбь и жаждать мучения.
Как победное знамя, высоко возносит свою истину обезумевший от страданий
человек и с дергающеюся улыбкою насмешки и презрения смотрит вдаль: там видится ему что-то серенькое, пошленькое и убого-самодовольное, что зовется гармонией,
счастьем и что пригодно только «aux animaux domestigues».
И крепко, всей душою, всем существом своим Толстой знает, что
человек сотворен для
счастья, что
человек может и должен быть прекрасен и счастлив на земле.
Не в
счастье смысл жизни, и довольством собою не будет удовлетворен
человек, — он все-таки выше этого».
Может быть, наибольшая упадочность человеческого рода сказывается именно в этой поразительной неспособности его даже представить себе какое-нибудь
счастье. «Лучше быть несчастным
человеком, чем счастливой свиньей». Мы так усвоили этот миллевский афоризм, что не можем мыслить
счастье иначе, как в качестве предиката к свинье, и, выговаривая слова афоризма, понимаем под ними другое: «Лучше быть несчастным
человеком, чем счастливым…
человеком».
Вся красота, вся жизнь для нас, все достоинство — в страдании. Бессмертные песни спело человечество во славу страдания, вознесло его на такую высоту, что дух радостно бьется и тянется ему навстречу. К
счастью же
человек недоверчив и стыдлив. Он тайно берет его маленькими порциями для своего личного, домашнего обихода и стыдится
счастья, как секретной болезни, и действительно превратил его в секретную болезнь, потерял способность достойно нести
счастье.
Ее требовал от
человека прекраснейший из эллинских богов, действенный, солнечно-светлый Аполлон, бог жизни и
счастья.
Царь спросил его, в чем высшее
счастье человека.
На далеком Севере, где царит вечный день, лежала страна счастливых
людей гиперборейцев. Царем этого «священного племени» был Аполлон, и туда, в гиперборейский край, улетал он на крыльях лебедей на зиму, — на время суровой зимы, когда тяжело приходится
людям, когда не в силах они быть счастливыми и
счастьем своим быть достойными светлого бога.
Самое высокое и самое прекрасное, чем может
человек прославить бога, что он должен нести ему, — это собственная радость и
счастье. Вот — основное положение аполлоновой религии. И чисто аполлоновскую, для нас такую чуждую мысль высказывает один поздний греческий писатель, географ Страбон, говоря так: «Хотя верно сказано, что
люди тогда наиболее подражают богам, когда совершают добрые дела, но еще правильнее было бы сказать, что
люди наиболее уподобляются богам, когда они счастливы».
И если сила почитания загадочного бога все же не ослабевала, а даже усиливалась, то причину этого теперь следует видеть в другом: за изменчивого в своих настроениях, страдающего от жизни бога жадно ухватилась душа
человека, потому что бог этот отображал существо собственной души человеческой — растерзанной, неустойчивой, неспособной на прочное
счастье, не умеющей жить собственными своими силами.
Если на этих
людей спускалось даже
счастье, то и оно отравлялось мыслью: прочно ли оно? «Мудрый» должен был непрестанно помнить, что «
человек есть чистейший случай», — как выражается Солон. Он говорит у Геродота Крезу: «Счастливым я не могу тебя назвать прежде чем я не узнал, что ты счастливо кончил свою жизнь. В каждом деле нужно смотреть на окончание, которым оно увенчивается; ибо многих
людей божество поманило
счастьем, а потом ввергло в погибель».
Неуверенными руками
человек принимает
счастье, боится даже посмотреть на него, а робко заглядывает вперед, не таится ли там где-нибудь беда.
Если живой
человек ярко и непосредственно ощущает
счастье, то это — затмение ума, которое следует рассеивать.
Человек не только перестает верить в
счастье — он начинает бояться его.
Завистливо-подстерегающими глазами следит за
человеком божество, прочная радость смертного, его
счастье для божества невыносимы.
Поэтому смущением и страхом встречает
человек выпадающее на его долю
счастье.
Он поет, что жизнь ужасна и мрачна, что страшны нависшие над
человеком неведомые силы, что
счастье призрачно и
люди подобны сну, что лучше всего для смертного — не жить.
«Необходимо, чтоб судьба трагического героя изменялась не из несчастья в
счастье, а наоборот, — из
счастья в несчастье, и притом не вследствие порочности, но вследствие великой ошибки
человека.
Как же далеко ушел прочь от Аполлона теперешний трагический грек с его нездоровым исканием скорби во что бы то ни стало! Радостью и
счастьем должен был служить
человек Аполлону. Теперь же самую чистую, беспримесную радость он умудрялся претворить в скорбь, умудрялся увидеть в ней только напоминание о тленности и преходимости всего человеческого. Не верь жизни! Не возносись! Помни о черных силах, неотступно стоящих над
человеком!
Черною тучею висит над
человеком «сумрачная, тяжкодарная судьба»; жизнь темна и полна страданий,
счастье непрочно и обманчиво. Как жить? Можно на миг забыться в страдании, опьяниться им, как вином. Но в ком есть хоть капля жизненного инстинкта, тот никогда не сможет примириться с такою жизнью. А жить надо — жить под властью божества, непрерывно сыплющего на
человека одни только страдания и ужасы. Кто же виноват в этих страданиях и ужасах, как не божество?
Аполлон в негодовании отшатнется от этой мертвой мудрости; он скажет: до чего же должна быть сокрушена воля, сила и стойкость
человека, чтобы он смог принять такое единство мира и такое его оправдание! Но не увидит трагический
человек негодования, сверкнувшего в глазах бога жизни и
счастья. Повергшись ниц перед своим страдающим богом, он благоговейно присоединит свой голос к хору эсхилова «Агамемнона...
Лучезарный бог
счастья и силы вплотную остановился перед Ницше. И яркий солнечный отблеск лег на бледное, трагическое лицо «последнего ученика философа Диониса». Finitur tragoedia! Конец трагедии! Аполлон несет
человеку правду, которая под самый корень подсекает всякую трагедию.
«В плену, в балагане, Пьер узнал не умом, а всем существом своим, жизнью, что
человек сотворен для
счастья, что
счастье в нем самом… Но теперь, в эти последние три недели похода, он узнал еще новую, утешительную истину, — он узнал, что на свете нет ничего страшного».
Пойманный лесной бог Силен хохочет в лицо смущенному царю Мидасу и открывает ему сокровеннейшую истину жизни: высшее
счастье для
человека было бы не родиться, не быть вовсе, быть ничем; второе же, что ему остается, — как можно скорее умереть.
В
счастье, на высшей ступени
счастья, «
человек делается вполне добр и хорош».
Да, умереть! Уйти навек и без возврата
Туда, куда уйдет и каждый из
людей (и зверей).
Стать снова тем ничто, которым был когда-то,
Пред тем, как в мир прийти для жизни и скорбей.
Сочти все радости, что на житейском пире
Из чаши
счастия пришлось тебе испить,
И согласись, что, чем бы ни был ты в сем мире,
Есть нечто лучшее, — не быть.