Неточные совпадения
Иван Карамазов утверждает, что «для каждого лица, не верующего ни в
бога, ни в бессмертие свое, нравственный закон природы должен немедленно измениться в полную противоположность прежнему религиозному; эгоизм даже до злодейства не только должен быть дозволен
человеку, но даже признан необходимым, самым разумным и чуть ли не благороднейшим исходом в его положении».
Страх смерти — это червь, непрерывно точащий душу
человека. Кириллов, идя против
бога, «хочет лишить себя жизни, потому что не хочет страха смерти». «Вся свобода, — учит он, — будет тогда, когда будет все равно, жить или не жить…
Бог есть боль страха смерти. Кто победит боль и страх, тот сам станет
бог».
«А что, когда
бога нет? — говорит Дмитрий Карамазов. — Тогда, если его нет, то
человек — шеф земли, мироздания. Великолепно! Только как он будет добродетелен без бога-то? Вопрос! Я все про это… Ракитин смеется. Ракитин говорит, что можно любить человечество и без
бога. Ну, это сморчок сопливый может только так утверждать, а я понять не могу».
В сумеречной глубине души человеческой лежит дьявол. Ему нет воли. Его держит заключенным в низах души тяжелая крышка —
бог. Дьявол задыхается в глубине, рвется на волю, просит жизни. И все очевиднее становится для
человека, что это душа его просит воли, что рвущийся из-под крышки дьявол — это и есть он сам.
«Если нет
бога, — говорит Кириллов, — то вся воля — моя.
Человек потому и был до сих пор так несчастен и беден, что своевольничал с краю, как школьник. Неужели никто, кончив
бога, не осмелился заявить своеволие в самом полном пункте? Это так, как бедный получил наследство и испугался, и не смеет подойти к мешку, почитая себя малосильным владеть».
Иван Карамазов учит: «Так как
бога и бессмертия нет, то новому
человеку позволительно стать человекобогом, даже хотя бы одному в целом мире, и с легким сердцем перескочить всякую прежнюю нравственную преграду прежнего раба-человека, если оно понадобится… Все дозволено». Мысли свои Иван сообщает лакею Смердякову, Смердяков убивает отца-Карамазова при молчаливом невмешательстве Ивана. Иван идет в суд доносить на себя. И черт спрашивает его...
И вот происходит торжественное вступление
человека в царство свободы, светлое преображение
человека в
бога...
Кириллов стал «
богом»… Чудовищные призраки пляшут вокруг и хохочут и приветствуют возвращение
человека в недра первозданного хаоса.
«Я только
бог поневоле, и я несчастен, ибо я обязан заявить своеволие. Все несчастны потому, что все боятся заявлять своеволие… Я ужасно несчастен, ибо я ужасно боюсь. Страх есть проклятие
человека… Но я заявляю своеволие. Только это одно спасет всех
людей».
При том жизнеощущении, которым полон Достоевский, это упорное богоборчество его вполне естественно. Мир ужасен,
человек безнадежно слаб и безмерно несчастен, жизнь без
бога — это «медленное страдание и смерть» (Ставрогин). Какая же, в таком случае, свобода обращения к
богу, какая любовь к нему? Нищий, иззябший калека стоит во мраке перед чертогом властителя. Если он запоет властителю хвалу, то потому ли, что возлюбил его, или только потому, что в чертоге тепло и светло?
«Я сожгу небо этим факелом и затушу адский огонь этой водой, чтобы
человек мог любить
бога только ради его самого».
Для Достоевского же нет добродетели, если нет бессмертия; только убить себя остается, если нет бессмертия; невозможно жить и дышать, если нет бессмертия. На что нужен был бы Достоевскому
бог, если бы предприятие александрийской женщины удалось? Знаменательная черточка: для Достоевского понятия «
бог» и «личное бессмертие
человека» неразрывно связаны между собою, для него это простые синонимы. Между тем связь эта вовсе ведь не обязательна.
Любить
бога только ради него самого, без гарантированного
человеку бессмертия… За что? За этот мир, полный ужаса, разъединения и скорби? За мрачную душу свою, в которой копошатся пауки и фаланги? Нет, любви тут быть не может. Тут возможен только горький и буйный вопрос Ипполита...
«Тогда, в великом горе нашем, мы вновь воскреснем в радость, без которой жить
человеку невозможно, а
богу быть, ибо
бог дает радость. Как я буду там под землей без
бога? Если
бога с земли изгонят, мы под землей его встретим. И тогда мы, подземные человеки, запоем из недр земли трагический гимн
богу, у которого радость! Да здравствует
бог и его радость!» (Дмитрий Карамазов).
Религия Достоевского во всяком случае — именно такой лазарет. Лазарет для усталых, богадельня для немощных.
Бог этой религии — только костыль, за который хватается безнадежно увечный
человек. Хватается, пытается подняться и опереться, но костыль то и дело ломается. А кругом — мрачная, унылая пустыня, и царит над нею холодное «безгласие косности».
(Это бог-то указал, говорящий так ясно и определенно: «враги
человеку домашние его».)
Толстой пишет: «Если бы мне дали выбирать: населить землю такими святыми, каких я только могу вообразить себе, но только, чтобы не было детей, или такими
людьми, как теперь, но с постоянно прибывающими, свежими от
бога детьми, — я бы выбрал последнее».
И вот этим-то
людям мне хотелось сказать: подумайте о себе, о своей жизни, о том, на что вы тратите данные вам
богом духовные силы.
« — Грех? Где грех? — решительно спросил старик. — На хорошую девку поглядеть грех? Погулять с ней грех? Али любить ее грех? Это у вас так? Нет, отец мой, это не грех, а спасенье.
Бог тебя сделал,
бог и девку сделал. На то она и сделана, чтобы ее любить да на нее радоваться. По-моему, все одно. Все
бог сделал на радость
человеку. Ни в чем греха нет. Хоть с зверя пример возьми».
Он знал еще твердо и несомненно, узнав это прямо от
бога, что
люди эти были точно такие же, как и он сам, как и все
люди, и что поэтому над этими
людьми было кем-то сделано что-то дурное, такое, чего не должно делать, и ему было жалко их, и он испытывал ужас и перед теми
людьми, которые были закованы и обриты, и перед теми, которые их заковали и брили».
А смерть наваливается все плотнее. Ивану Ильичу кажется, что его с болью суют куда-то в узкий и глубокий черный мешок, и все дальше просовывают и не могут просунуть. Он плачет детскими слезами о беспомощности своей, о своем ужасном одиночестве, о жестокости
людей, о жестокости
бога, об отсутствии
бога.
Одно только можно сказать: к такому
богу и к такой религии совершенно неприложимы слова Геффдинга о лазарете, подбирающем в походе усталых и раненых, — слова, которые так подходили к религии Достоевского. Скорее вспоминается Ницше: «Кто богат, тот хочет отдавать; гордому народу нужен
бог, чтобы приносить жертвы. Религия, при таких предусловиях, есть форма благодарности.
Люди благодарны за самих себя: для этого им нужен
бог».
Призывать
человека к такому
богу, напоминать ему о нем — безумно, как безумно говорить горящему факелу: свети! Раз факел горит, он тем самым и светит… И художник Толстой не зовет к
богу, — не зовет так же, как не зовет и к добру. Одно, одно и одно он только говорит: живи! Будет жизнь — будет добро, будет и
бог.
Для Толстого в недрах жизни нет никакого мрака, никаких чудищ и тарантулов. Есть только светлая тайна, которую
человек радостно и восторженно старается разгадывать. Не прочь от жизни, а в жизнь — в самую глубь ее, в самые недра! Не с далекого неба спускается
бог на темную жизнь. Сама жизнь разверзается, и из ее светлых, таинственных глубин выходит
бог. И он неотрывен от жизни, потому что жизнь и
бог — это одно и то же.
Бог есть жизнь, и жизнь есть
бог.
Ее требовал от
человека прекраснейший из эллинских
богов, действенный, солнечно-светлый Аполлон,
бог жизни и счастья.
В этой иллюзии держит
человека Аполлон. Он —
бог «обманчивого» реального мира. Околдованный чарами солнечного
бога,
человек видит в жизни радость, гармонию, красоту, не чувствует окружающих бездн и ужасов. Страдание индивидуума Аполлон побеждает светозарным прославлением вечности явления. Скорбь вылыгается из черт природы. Охваченный аполлоновскою иллюзией,
человек слеп к скорби и страданию вселенной.
Вот — безотрадная истина, подготовляющая
человека к восприятию таинственной высшей истины бога-страдальца.
В
человеке теперь звучит нечто сверхприродное: он чувствует себя
богом, он шествует теперь, восторженный и возвышенный; он разучился ходить и говорить, и готов в пляске взлететь в воздушные выси.
Человек теперь видит повсюду абсурды и ужасы бытия, чувствует душою страшную мудрость лесного
бога Силена.
Тот
бог, который царит в душе
человека, для него и есть истина жизни.
Перечитайте Гомера, откиньте всех
богов, которых он выводит Вы увидите, что, помимо них, божественная стихия священной жизни насквозь проникает гомеровы поэмы, — так проникает, что выделить ее из поэм совершенно невозможно. Ко всему, что вокруг,
человек охвачен глубоко религиозным благоговением, — тем просто уважением, которое так восхищает Толстого. Все для
человека полно торжественной значительности. —
Люди клянутся «гистией», поминают ее рядом с Зевсом, «высочайшим и лучшим из
богов».
Не было бы ни странствий Одиссея, ни самой Троянской войны, если бы
боги оставили
людей в покое и с жестоким равнодушием не пользовались ими для своих целей.
А выше беспомощных
людей и самовластных
богов стоит слепой, могучий и беспощадный Рок, и все совершается так, как он заранее постановит.
Все время
боги становятся
людям поперек дороги, ни на одну минуту не дают возможности свободно развернуть свои силы.
Боги предопределяют исход боя, посылают ужас на храбрых, сильными делают слабых, вырывают своих поверженных любимцев из-под копья и уносят их в темном облаке. Зевс посылает Агамемнону лживый сон, чтобы побудить его к бою, в котором греки будут разбиты. Умирающий Патрокл знает, что поверг его не Гектор, с которым он сражался, а стоявший за Гектором Аполлон...
Сломить и укротить дух таких
людей было нелегко. Встретясь в схватке и с
богом, они не бледнели и не отступали...
Сила и мужество их то и дело грозят опрокинуть предварительные решения рока, и
богам все время приходится внимательно следить, чтобы
люди не преступили этих решений, чтоб чего не случилось «вопреки судьбе» (hyper moron, hyper aisan).
Великую защиту от бедствий дали
боги человеку, одарив его «могучею стойкостью» (kratere tlemosyne). Архилох говорит, утешая друга в его горе...
Человек, сколько хватает сил, борется, проявляет себя, не считаясь с судьбой; рядом же с этим — глубочайшее убеждение, что неизбежно все случится так, как угодно
богам.
И божественное существо этой неизбежности примиряет
человека со случившимся. Нечего возмущаться, нечего проклинать
богов и бросать им в лицо буйные обвинения.
В пиршественных палатах князей и богачей, на рынке, в корчме или на деревенской улице в толпе мужиков и ремесленников, он пел о священной, прекрасной жизни, о «легко живущих»
богах, о
людях «с непреоборимым духом», гордо и твердо смотревших в лицо судьбе, о великой борьбе и великом преодолении страданий.
И даже разнузданная аттическая комедия, не щадившая ни
богов, ни
людей, не дерзала касаться своими насмешками Аполлона.
Сам бессмертный, сам
бог, — Аполлон упрекает
людей за то, что они не смогли бы, в случае нужды, добиться своей цели «вопреки бессмертным»!
На далеком Севере, где царит вечный день, лежала страна счастливых
людей гиперборейцев. Царем этого «священного племени» был Аполлон, и туда, в гиперборейский край, улетал он на крыльях лебедей на зиму, — на время суровой зимы, когда тяжело приходится
людям, когда не в силах они быть счастливыми и счастьем своим быть достойными светлого
бога.
Опять нам приходится призвать читателя к самому усиленному напряжению фантазии, чтоб он мог себе представить тот религиозный строй души, который создал подобного
бога.
Человек должен собственными силами перестрадать горести свои и скорби, и лишь тогда идти к
богу, с душою светлой, ясной и радостной.
Почти страх охватывает душу, когда представляешь себе
людей, смогших создать такого
бога.
Самое высокое и самое прекрасное, чем может
человек прославить
бога, что он должен нести ему, — это собственная радость и счастье. Вот — основное положение аполлоновой религии. И чисто аполлоновскую, для нас такую чуждую мысль высказывает один поздний греческий писатель, географ Страбон, говоря так: «Хотя верно сказано, что
люди тогда наиболее подражают
богам, когда совершают добрые дела, но еще правильнее было бы сказать, что
люди наиболее уподобляются
богам, когда они счастливы».
И, рожденные из радости,
боги его шли навстречу радости
человека.
Мир — этот, здешний мир — был для эллина прекрасен и божествен,
боги составляли неотрывную его часть. Столь же неотрывную часть этого чира составлял и
человек. Только в нем, в здешнем мире, была для него истинная жизнь. По смерти
человек, как таковой, исчезает, он становится «подобен тени или сну» (Одисс. XI. 207). Нет и намека на жизнь в уныло-туманном царстве Аида...
Так жили эти
люди в мрачном отъединении от жизни, от ее света и радости. Но наступил час — и из другого мира, из царства духов, приходил к ним их
бог Сабазий. И тогда все преображалось.