Люди считали, что священно и важно не это весеннее утро, не эта
красота мира божия, данная для блага всех существ, — красота, располагающая к миру, согласию и любви, а священно и важно то, что они сами выдумали, чтобы властвовать друг над другом.
Неточные совпадения
Солнце — яркое, горячее солнце над прекрасною землею. Куда ни взглянешь, всюду неожиданная, таинственно-значительная жизнь, всюду блеск, счастье, бодрость и вечная, нетускнеющая
красота. Как будто из мрачного подземелья вдруг вышел на весенний простор, грудь дышит глубоко и свободно. Вспоминается далекое, изжитое детство: тогда вот
мир воспринимался в таком свете и чистоте, тогда ощущалась эта таинственная значительность всего, что кругом.
Толстой рассказывает про Нехлюдова: «В это лето у тетушек он переживал то восторженное состояние, когда в первый раз юноша сам по себе познает всю
красоту и важность жизни и всю значительность дела, предоставленного в ней человеку…
Мир божий представлялся ему тайной, которую он радостно и восторженно старался разгадывать».
Совсем другой
мир, чем в душе князя Андрея. «Высокое, вечное небо», презирающее землю, говорящее о ничтожестве жизни, вдруг опускается на землю, вечным своим светом зажигает всю жизнь вокруг. И тоска в душе не от пустоты жизни, а от переполнения ее
красотою и счастьем.
Наружи слышались где-то вдалеке плач и крики. Пьер долго не спал, и с открытыми глазами лежал в темноте на своем месте. Он чувствовал, что прежде разрушенный
мир теперь с новой
красотой, на каких-то новых и незыблемых основах, двигался в его душе».
В этой иллюзии держит человека Аполлон. Он — бог «обманчивого» реального
мира. Околдованный чарами солнечного бога, человек видит в жизни радость, гармонию,
красоту, не чувствует окружающих бездн и ужасов. Страдание индивидуума Аполлон побеждает светозарным прославлением вечности явления. Скорбь вылыгается из черт природы. Охваченный аполлоновскою иллюзией, человек слеп к скорби и страданию вселенной.
Человек, — заключает Ницше, — это диссонанс в человеческом образе. Для возможности жить этому диссонансу требуется прекрасная иллюзия, облекающая покровом
красоты его собственное существо. Бытие и
мир являются оправданными лишь в качестве эстетического феномена.
В стихотворении своем «Боги Греции» Шиллер горько тоскует и печалуется о «
красоте», ушедшей из
мира вместе с эллинами. «Тогда волшебный покров поэзии любовно обвивался еще вокруг истины, — говорит он, совсем в одно слово с Ницше. — Тогда только прекрасное было священным… Где теперь, как утверждают наши мудрецы, лишь бездушно вращается огненный шар, — там в тихом величии правил тогда своей золотой колесницей Гелиос… Рабски служит теперь закону тяжести обезбоженная природа».
Перед лицом этого крепкого и здорово-ясного жизнеотношения странно и чуждо звучит утверждение Ницше, что
мир и бытие оправдывались для древнего эллина лишь в качестве эстетического феномена, что он «заслонял» от себя ужасы жизни светлым
миром красоты, умел объектировать эти ужасы и художественно наслаждаться ими, как мы наслаждаемся статуями «умирающего галла» или Ниобы, глядящей на избиение своих детей.
И силою, делавшею для него
мир прекрасным, была не сила художественной фантазии, не сила
красоты, а сила жизни.
За чаем Клим услыхал, что истинное и вечное скрыто в глубине души, а все внешнее, весь мир — запутанная цепь неудач, ошибок, уродливых неумелостей, жалких попыток выразить идеальную
красоту мира, заключенного в душах избранных людей.
Люди считали, что священно и важно не это весеннее утро, не эта
красота мира Божия, данная для блага всех существ, — красота, располагающая к миру, согласию и любви, а священно и важно то, чтò они сами выдумали, чтобы властвовать друг над другом.
Счастье в эту минуту представлялось мне в виде возможности стоять здесь же, на этом холме, с свободным настроением, глядеть на чудную
красоту мира, ловить то странное выражение, которое мелькает, как дразнящая тайна природы, в тихом движении ее света и теней.
Люди поражаются восторгом и изумлением, когда глядят на снежные вершины горных громад; если бы они понимали самих себя, то больше, чем горами, больше, чем всеми чудесами и
красотами мира, они были бы поражены своей способностью мыслить.
Неточные совпадения
Детскость выражения ее лица в соединении с тонкой
красотою стана составляли ее особенную прелесть, которую он хорошо помнил: но, что всегда, как неожиданность, поражало в ней, это было выражение ее глаз, кротких, спокойных и правдивых, и в особенности ее улыбка, всегда переносившая Левина в волшебный
мир, где он чувствовал себя умиленным и смягченным, каким он мог запомнить себя в редкие дни своего раннего детства.
Самая полнота и средние лета Чичикова много повредят ему: полноты ни в каком случае не простят герою, и весьма многие дамы, отворотившись, скажут: «Фи, такой гадкий!» Увы! все это известно автору, и при всем том он не может взять в герои добродетельного человека, но… может быть, в сей же самой повести почуются иные, еще доселе не бранные струны, предстанет несметное богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божескими доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать нигде в
мире, со всей дивной
красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения.
Блеснет заутра луч денницы // И заиграет яркий день; // А я, быть может, я гробницы // Сойду в таинственную сень, // И память юного поэта // Поглотит медленная Лета, // Забудет
мир меня; но ты // Придешь ли, дева
красоты, // Слезу пролить над ранней урной // И думать: он меня любил, // Он мне единой посвятил // Рассвет печальный жизни бурной!.. // Сердечный друг, желанный друг, // Приди, приди: я твой супруг!..»
Я имел самые странные понятия о
красоте — даже Карла Иваныча считал первым красавцем в
мире; но очень хорошо знал, что я нехорош собою, и в этом нисколько не ошибался; поэтому каждый намек на мою наружность больно оскорблял меня.
Что неприступной я не знаю высоты», // Орёл к Юпитеру взывает: // «И что смотрю оттоль на
мира красоты, // Куда никто не залетает».