В продолжение всей своей жизни он был умным, живым, приятным и приличным человеком. Всегда строго исполнял свой долг, долгом же считал все то, что считалось таковым наивысше поставленными людьми. Везде он умел устраивать себе «легкое и приятное положение»; не уставая, «приятно и прилично веселился»; строго следил за тем, чтобы у него все было, «
как у других». Легко и приятно он женится на приятной девице.
Неточные совпадения
Что это происходит? Словно в бредовом кошмаре, мы видим,
как человек раздваивается на наших глазах, мучительно распадается на два существа; существа эти схватываются, душат
друг друга, и одно из них покупает
у другого право на злодейство ценою почти неминуемой смертной опасности.
А кругом — люди, не нуждающиеся в его рецепте. «Люди здесь живут,
как живет природа: умирают, родятся, совокупляются, опять родятся, дерутся, пьют, едят, радуются и опять умирают, и никаких условий, исключая тех неизменных, которые положила природа солнцу, траве, земле, дереву,
других законов
у них нет… И оттого люди эти, в сравнении с ним самим, казались ему прекрасны, сильны, свободны, и, глядя на них, ему становилось стыдно и грустно за себя».
Обидное, унизительное отсутствие этого огня жизни сказывается и в коротком, трагикомическом романе Вареньки с Кознышевым. Во время прогулки за грибами они пытаются объясниться
друг другу в любви, но
у них,
как выражается Кити, «не берет».
Один, только один есть
у нас непогрешимый руководитель, всемирный дух, проникающий нас всех вместе и каждого,
как единицу, влагающий в каждого стремление к тому, что должно; тот самый дух, который в дереве велит ему расти к солнцу, в цветке велит ему бросить семя к осени и в нас велит нам бессознательно жаться
друг к
другу».
Так именно, «куда-то порываясь и дрожа молодыми, красивыми телами», зовут к себе
друг друга люди-жеребцы и люди-кобылы в зверином воображении нынешних жизнеописателей. Но для Толстого любовь человека — нечто неизмеримо высшее, чем такая кобылиная любовь. И при напоминающем свете этой высшей любви «прекрасный и свободный зверь» в человеке,
как мы это видели на Нехлюдове, принимает
у Толстого формы грязного, поганого гада.
Как бы вторя им, но в
другом роде веселья, перебивались в вышине металлические звуки трезвона. И, еще в
другом роде веселья, обливали вершину откоса жаркие лучи солнца. Но под откосом,
у телеги с ранеными, было сыро, пасмурно и грустно».
Есть
у него произведение, которое странно и резко выделяется из всех
других.
Как будто ясный луч солнца светится средь грозовой тьмы, сверкающей молниями. Произведение это — «Записки из мертвого дома». Существеннейшая особенность их заключается в совершенно необычном для Достоевского тонусе отношения к жизни.
Трудно во всемирной литературе найти двух художников,
у которых отношение к жизни было бы до такой степени противоположно,
как у Толстого и
у Достоевского; может быть, столь же еще противоположны
друг другу Гомер и греческие трагики.
Познакомимся же с обоими помимо Ницше, исследуем, каково было отношение к жизни
у эллина аполлоновского и
у эллина дионисовского, что такое представляли из себя боги Аполлон и Дионис. По времени своего царствования над душами эллинов Аполлон предшествовал Дионису. Рассмотрим сначала и мы аполлоновский тип отношения к жизни,
как он выражается в поэмах Гомера и лирике Архилоха, с одной стороны, в самом образе Аполлона — с
другой.
И
как сверкает,
как кипит и пенится в гомеровском эллине эта сила жизни! Весь строй его души, весь тонус ее — совсем
другой, чем
у нас. Только в детях можем мы еще наблюдать это яркое, свежее, радостно-жадное переживание жизни во всех ее проявлениях.
Но тем знаменательнее, что основное отношение к жизни
у них
у всех совершенно одинаково, настолько одинаково, что в этом смысле мы воспринимаем гомеровы поэмы
как нечто вполне цельное и однородное [Исключение представляют некоторые вставки в «Одиссею», относительно которых доказано, что они принадлежат к
другой, гораздо более поздней эпохе.
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена в голове строгая черта, за которую ум не переходил никогда. По всему видно было, что чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входят или входили в ее жизнь наравне с прочими элементами, тогда
как у других женщин сразу увидишь, что любовь, если не на деле, то на словах, участвует во всех вопросах жизни и что все остальное входит стороной, настолько, насколько остается простора от любви.
— Мудрено, брат, придумал, — засмеялся приказчик. — Ну, выдам я тебе пачпорт, отпущу, как же деньги-то твои добуду?.. Хозяин-то ведь, чать, расписку тоже спросит с меня. У него, брат, не
как у других — без расписок ни единому человеку медной полушки не велит давать, а за всякий прочет, ежели случится, с меня вычитает… Нет, Сидорка, про то не моги и думать.
У Герцена была такая же привычка прохаживаться насчет Тургенева,
как у другого его приятеля, Григоровича, который и до смерти, и после смерти Тургенева был неистощим в анекдотах и юмористических определениях натуры и характера Ивана Сергеевича. Но с Григоровичем можно было и до смерти сохранять внешнее приятельство, а с такой личностью, как Герцен, принципиальнаярознь должна была рано или поздно всплыть наверх, что и случилось.
Неточные совпадения
«Ну, что соседки? Что Татьяна? // Что Ольга резвая твоя?» // — Налей еще мне полстакана… // Довольно, милый… Вся семья // Здорова; кланяться велели. // Ах, милый,
как похорошели //
У Ольги плечи, что за грудь! // Что за душа!.. Когда-нибудь // Заедем к ним; ты их обяжешь; // А то, мой
друг, суди ты сам: // Два раза заглянул, а там // Уж к ним и носу не покажешь. // Да вот…
какой же я болван! // Ты к ним на той неделе зван. —
Скажи: которая Татьяна?» — // «Да та, которая грустна // И молчалива,
как Светлана, // Вошла и села
у окна». — // «Неужто ты влюблен в меньшую?» — // «А что?» — «Я выбрал бы
другую, // Когда б я был,
как ты, поэт. // В чертах
у Ольги жизни нет, // Точь-в-точь в Вандиковой Мадонне: // Кругла, красна лицом она, //
Как эта глупая луна // На этом глупом небосклоне». // Владимир сухо отвечал // И после во весь путь молчал.
Он думал о благополучии дружеской жизни, о том,
как бы хорошо было жить с
другом на берегу какой-нибудь реки, потом чрез эту реку начал строиться
у него мост, потом огромнейший дом с таким высоким бельведером, [Бельведер — буквально: прекрасный вид; здесь: башня на здании.] что можно оттуда видеть даже Москву и там пить вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах.
У всякого есть свой задор:
у одного задор обратился на борзых собак;
другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит и грезит о том,
как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда
как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом,
у всякого есть свое, но
у Манилова ничего не было.
Деревня показалась ему довольно велика; два леса, березовый и сосновый,
как два крыла, одно темнее,
другое светлее, были
у ней справа и слева; посреди виднелся деревянный дом с мезонином, красной крышей и темно-серыми или, лучше, дикими стенами, — дом вроде тех,
как у нас строят для военных поселений и немецких колонистов.