Неточные совпадения
Жабы и паучихи навряд ли, конечно, испытывают при этом какое-нибудь особенное сладострастие. Тут просто тупость жизнеощущения, неспособность выйти за пределы собственного существа. Но если
инстинкты этих уродов животной жизни сидят в
человеке, если чудовищные противоречия этой любви освещены сознанием, то получается то едкое, опьяняющее сладострастие, которым живет любовь Достоевского.
Как змеи, сплетаются в клубок самые не согласные, самые чуждые друг другу настроения: страх смерти и чувство неспособности к жизни, неистовая любовь к жизни и сознание себя недостойным ее. Ко всему этому еще одно: странный какой-то
инстинкт неудержимо влечет
человека к самоуничтожению. Страшная смерть полна властного очарования,
человек безвольно тянется к ней, как кролик, говорят, тянется в разверстую пасть удава.
Человек — вместилище всех самых болезненных уклонений жизненного
инстинкта.
В минуту большой опасности бывает, что в
человеке вдруг просыпается та же уверенная, хладнокровная и зоркая сила
инстинкта; она пренебрежительно отстраняет растерявшийся разум, схватывает положение во всей его сложности и выводит
человека из опасности.
Жизнью переполнена душа, жизнью пронизан весь мир вокруг — и непонятен странный вопрос: «для чего жизнь?» Только ужасающее разложение в
человеке инстинкта жизни делает возможным этот вопрос — бессмысленный и смешной при наличности
инстинкта жизни, не разрешимый при его отсутствии никакими силами разума.
Эту мертвенную слепоту к жизни мы видели у Достоевского. Жизненный
инстинкт спит в нем глубоким, летаргическим сном. Какое может быть разумное основание для
человека жить, любить, действовать, переносить ужасы мира? Разумного основания нет, и жизнь теряет внутреннюю, из себя идущую ценность.
Высшее, до чего способна подняться наша фантазия, лишенная жизненного
инстинкта и чаяния гармонии, это — трагический
человек.
Это — типичнейшее наслаждение потерявшего себя упадочного
человека, лишенного
инстинкта жизни.
Черною тучею висит над
человеком «сумрачная, тяжкодарная судьба»; жизнь темна и полна страданий, счастье непрочно и обманчиво. Как жить? Можно на миг забыться в страдании, опьяниться им, как вином. Но в ком есть хоть капля жизненного
инстинкта, тот никогда не сможет примириться с такою жизнью. А жить надо — жить под властью божества, непрерывно сыплющего на
человека одни только страдания и ужасы. Кто же виноват в этих страданиях и ужасах, как не божество?
Значит, опять —
человек есть нечто, что должно преодолеть. Но какое же тогда утверждение жизни без ограничений, утверждение ко всему загадочному и странному? Ограничение вводится огромное: устранение всякого физиологического самопротиворечия, цельность, строгая гармоничность и согласованность всех жизненных
инстинктов… Но где же тогда бездны, осененные таким решительным благословением Заратустры?
Цельность, великая, гармоническая цельность
человека — по ней жаждет и тоскует Ницше сильнее, чем странник в пустыне тоскует по воде. Отсутствие этой цельности, вялость в ощущении жизни, растерзанность и противоречивость
инстинктов вызывают в нем гадливое отвращение. И особенно в области морали.
Это «преодоление
человека» должно происходить во имя жизни, во имя развития здоровых
инстинктов жизни, чтоб сама мораль его была торжествующим проявлением этих здоровых
инстинктов. А такая здоровая мораль заключается в следующем...
Усталый пессимистический взгляд, недоверие к загадке жизни, ледяное «нет» отвращения к жизни — это вовсе не признаки самых злых веков человеческого рода; они выступают, скорее, на свет, когда приходит болезненная изнеженность и оморализованность, вследствие которых животное «
человек» научается в конце концов стыдиться всех своих
инстинктов.
Прочный колокол неведения — и благословляющее утверждение бездн, «преодоление
человека» — и санкция его упадочных
инстинктов, великая любовь Заратустры — и нарочито разжигаемая им в себе жестокость, проповедь радости жизни — и восхваление трагического пристрастия к страданиям и ужасам — все это, конечно, можно психологически объяснить, но совершенно невозможно все это объединить в одно цельное, из «бронзы» отлитое жизнеотношение.
Нутро одного
человека — здоровое, крепкое, насквозь освещенное радостно-ярким
инстинктом жизни; он жадно и безотчетно влюблен в жизнь, бодро переносит во славу ее жесточайшие удары судьбы.
А именно только чудовищное разложение жизненных
инстинктов делает возможным, что
человек стоит среди жизни и спрашивает: «для чего? какая цель? какой смысл?» — и не может услышать того, что говорит жизнь, и бросается прочь от нее, и только богом, только «тем миром» способен оправдать ее.
Этот путь, которым слепо шел
человек, — тот же путь, которым идет все живущее, руководимое непогрешимо мудрым слепцом —
инстинктом жизни; путь живой жизни, о которой говорит у Достоевского Версилов...
В великой своей убогости и нищете стоит перед Ницше наличный
человек, лишенный всякого чувства жизни, всякой цельности, с устремлениями, противоречащими
инстинктам, — воплощенная «биологическая фальшивость» и «физиологическое самопротиворечие». «Общее отклонение человечества от своих коренных
инстинктов, — говорит Ницше, — общий декаданс в деле установления ценностей есть вопрос par excellence, основная загадка, которую задает философу животное-«
человек»
До чего же увял в
людях инстинкт жизни, до чего угасло всякое непосредственное чувство жизни!
Нет, конечно! Если смысл всей борьбы человечества за улучшение жизни — в том, чтобы превратить жизнь в пирушку, сделать ее «сытою» и «благоустроенною», то не стоит она этой борьбы. Но смысл не в этом. Обновление внешнего строя — только первый, необходимый шаг к обновлению самого
человека, к обновлению его крови, нервов, всего тела, к возрождению отмирающего
инстинкта жизни.
Неточные совпадения
Таков был первый глуповский демагог. [Демаго́г —
человек, добивающийся популярности в народе лестью, лживыми обещаниями, потворствующий
инстинктам толпы.]
И Степан Аркадьич встал и пошел вниз к новому начальнику.
Инстинкт не обманул Степана Аркадьича. Новый страшный начальник оказался весьма обходительным
человеком, и Степан Аркадьич позавтракал с ним и засиделся так, что только в четвертом часу попал к Алексею Александровичу.
Бывали примеры, что женщины влюблялись в таких
людей до безумия и не променяли бы их безобразия на красоту самых свежих и розовых эндимионов: [Эндимион — прекрасный юноша из греческих мифов.] надобно отдать справедливость женщинам: они имеют
инстинкт красоты душевной; оттого-то, может быть,
люди, подобные Вернеру, так страстно любят женщин.
— Это, очевидно, местный покровитель искусств и наук. Там какой-то рыжий
человек читал нечто вроде лекции «Об
инстинктах познания», кажется? Нет, «О третьем
инстинкте», но это именно
инстинкт познания. Я — невежда в философии, но — мне понравилось: он доказывал, что познание такая же сила, как любовь и голод. Я никогда не слышала этого… в такой форме.
Вспомнились слова Марины: «Мир ограничивает
человека, если
человек не имеет опоры в духе». Нечто подобное же утверждал Томилин, когда говорил о познании как
инстинкте.