Неточные совпадения
— Тогда бы ты уж должен больше о нас заботиться… На черный день у нас ничего нету. Вон, когда ты у Гебгарда разбил хозяйской кошке голову, сколько ты? —
всего два месяца пробыл без работы,
и то чуть мы с голоду не перемерли. Заболеешь ты, помрешь — что мы станем делать? Мне что, мне-то
все равно, а за что Зине пропадать? Ты
только о своем удовольствии думаешь, а до нас тебе дела нет. Товарищу ты последний двугривенный отдашь, а мы хоть по миру иди; тебе
все равно!
Небольшая лампа с надтреснутым колпаком слабо освещала коричневую ситцевую занавеску с выцветшими разводами; на полу валялись шагреневые
и сафьянные обрезки. В квартире
все спали,
только в комнате Елизаветы Алексеевны горел свет
и слышался шелест бумаги. Андрей Иванович разделся
и лег, но заснуть долго не мог. Он кашлял долгим, надрывающим кашлем,
и ему казалось, что с этим кашлем вывернутся
всего его внутренности.
Александра Михайловна снова улеглась спать, но заснуть не могла. Она ворочалась с боку на бок, слышала, как пробило час, два, три, четыре. Везде была тишина,
только маятник в кухне мерно тикал,
и по-прежнему протяжно
и уныло гудели на крыше телефонные проволоки. Дождь стучал в окна. Андрея Ивановича
все не было. На душе у Александры Михайловны было тоскливо.
— Почему? Потому что жизнь такая! — Андрей Иванович вздохнул, положил голову на руки,
и лицо его омрачилось. — Как вы скажете, отчего люди пьют? От разврата? Это могут думать
только в аристократии, в высших классах. Люди пьют от горя, от дум… Работает человек
всю неделю, потом начнет думать; хочется всякий вопрос разобрать по основным мотивам, что? как? для чего?… Куда от этих дум деться? А выпьешь рюмочку-другую,
и легче станет на душе.
«Ванечка, миленький,
только учись, пожалуйста!» Протащат этак по
всем наукам, а там уж
и местечко готово: пожалуйте, получайте жалованье!..
Александра Михайловна ввела под руку Андрея Ивановича; на скамейке у окна
только что освободилось место. Андрей Иванович сел, Александра Михайловна осталась стоять. Андрей Иванович был в торжественном
и решительном настроении; он был готов на
все, чтоб
только поправиться; так он
и собирался сказать доктору: «Лечите меня, как хотите, что угодно делайте со мной, я
все исполню, —
только поставьте на ноги!»
Андрея Ивановича отвели в ванную, а оттуда в палату. Большая палата была густо заставлена кроватями,
и на
всех лежали больные.
Только одна, на которой ночью умер больной, была свободна; на нее
и положили Андрея Ивановича. Сестра милосердия, в белом халате
и белой косынке, поставила ему под мышку градусник.
Не мысль об истории с Ляховым мучила Андрея Ивановича.
Вся эта история казалась ему теперь бесконечно мелкою
и пошлою, мстить он больше не хотел,
и Ляхов возбуждал в нем
только гадливое чувство. Андрей Иванович страдал гораздо сильнее прежнего, он страдал совсем от другого — от нахлынувших на него трезвых дум.
О, эти трезвые думы!.. Андрей Иванович всегда боялся их. Холодные, цепкие
и беспощадные, они захватывали его
и тащили в темные закоулки, из которых не было выхода. Думать Андрей Иванович любил
только во хмелю. Тогда мысли текли легко
и плавно,
все вокруг казалось простым, радостным
и понятным. Но теперь дум нельзя было утопить ни в вине, ни в работе; а между тем эта смерть, так глупо
и неожиданно представшая перед Андреем Ивановичем, поставила в нем
все вверх дном.
А между тем
всему конец, впереди — одна смерть, а назади — жизнь дикая
и пьяная, в которой настоящую радость, настоящее счастье давала
только водка.
Александра Михайловна, стиснув зубы, смотрела на его красное, потное лицо. Три недели назад Василий Матвеев ущипнул ее в руку около плеча,
и она сурово оттолкнула его. «Ишь, недотрога какая выискалась!» — ядовито заметил он
и с тех пор стал во
всем теснить.
Только ту неделю, когда Александра Михайловна напоила его кофеем, он был немножко ласковее.
Мысль обращалась на мастерскую,
и Александре Михайловне представлялось, как
все там быстро движется, торопится, старается, а над этой суетой тяжело лежит что-то холодно-жадное
и равнодушное,
и только оно одно имеет пользу от этой суеты; а что от нее им
всем?
Она возвращалась домой глубоко одинокая. Была суббота. Фальцовщицы
и подмастерья, с получкою в кармане, весело
и торопливо расходились от ворот в разные стороны. Девушек поджидали у ворот кавалеры — писаря, литографы, наборщики. У
всех были чуждые лица,
все были заняты
только собою,
и Александре Михайловне казалось, — лица эти так же мало способны осветиться сочувствием к чужой беде, как безучастные лица бумажных Пушкиных.
— Это я себе руку зарезал на работе… Фельдшер посыпал каким-то пульвером,
и еще больше заболела.
Только я понял, что фельдшер неправильно сделает. «Нет, — я думаю, — надо не так». Взял спермацетной мази, снапса
и вазелина, сделал мазь, положил на тряпку,
и все сделалось сторовое. Теперь уже можно работать, а раньше эту целую неделю
и не работал.
Она низко наклонилась над чашкою, чтоб Лестман не видел ее лица, а сама думала: «
Всем,
всем им нужно одного — женского мяса: душу чужую по дороге съедят,
только бы добраться до него…» Она резко
и неохотно стала отвечать на вопросы Лестмана, но он этого не замечал. Помолчит, выпьет стакан чаю
и расскажет, как он в Тапсе собирал муравьиные яйца для соловьев.
— Вот какой народ здесь в Петербургской губернии! Самый дикий народ, самый грубый. Поезжайте вы в Архангельскую губернию или Ярославскую. Вот там так развитой народ.
И чем дальше, тем лучше. А в Смоленской губернии!.. Оттуда такое письмо тебе пришлют, что любо читать. А здесь, конечно, обломы
все,
только что в человеческой коже. Как они говорят: «Эка! пущай!..»
И Александра Михайловна пробовала говорить им это, убеждать, но, как
только доходило до дела, она чувствовала, что
и самой ей приходится плюнуть на
все, если не хочет остаться ни при чем.
Они сели на скамейку бульвара около Шестой линии. Окна магазинов были темны,
только в мелочных лавочках светились огни. По бульвару двигалась праздничная толпа. Заморосил мелкий дождь. Туманная паутина наседала на город
и становилась
все гуще. Электрический фонарь на перекрестке, сияя ярким огнем, шипел
и жужжал, как будто громадная голубая муха запуталась в туманной паутине
и билась, не в силах вырваться.
— А правда, Александра Михайловна, красивый он? Всякий, кто ни посмотрит, удивляется. Из
всей команды его наперед ставят на смотрах.
Все девушки на него заглядываются. А он говорит: «Никого мне не надо,
только тебя, говорит, одну я люблю…»
И, знаете, я вам уж
всю правду скажу: я беременна от него. Третий месяц… Ребеночек будет у нас. Правда, смешно?
— Нет, Александра Михайловна, вы так не говорите. Он хороший. Зачем вы об нем так плохо понимаете? Конечно,
всем завидно — всякой лестно такого красавца отбить. А он этой Феньки-шлюхи больше
и видеть не может.
Только, говорит, скопишь сто рублей, —
и женимся.
Неточные совпадения
А тот… но после
всё расскажем, // Не правда ль?
Всей ее родне // Мы Таню завтра же покажем. // Жаль, разъезжать нет мочи мне: // Едва, едва таскаю ноги. // Но вы замучены с дороги; // Пойдемте вместе отдохнуть… // Ох, силы нет… устала грудь… // Мне тяжела теперь
и радость, // Не
только грусть… душа моя, // Уж никуда не годна я… // Под старость жизнь такая гадость…» //
И тут, совсем утомлена, // В слезах раскашлялась она.
Увы, на разные забавы // Я много жизни погубил! // Но если б не страдали нравы, // Я балы б до сих пор любил. // Люблю я бешеную младость, //
И тесноту,
и блеск,
и радость, //
И дам обдуманный наряд; // Люблю их ножки;
только вряд // Найдете вы в России целой // Три пары стройных женских ног. // Ах! долго я забыть не мог // Две ножки… Грустный, охладелый, // Я
всё их помню,
и во сне // Они тревожат сердце мне.
В тот год осенняя погода // Стояла долго на дворе, // Зимы ждала, ждала природа. // Снег выпал
только в январе // На третье в ночь. Проснувшись рано, // В окно увидела Татьяна // Поутру побелевший двор, // Куртины, кровли
и забор, // На стеклах легкие узоры, // Деревья в зимнем серебре, // Сорок веселых на дворе //
И мягко устланные горы // Зимы блистательным ковром. //
Всё ярко,
всё бело кругом.
Полицеймейстер, точно, был чудотворец: как
только услышал он, в чем дело, в ту ж минуту кликнул квартального, бойкого малого в лакированных ботфортах,
и, кажется,
всего два слова шепнул ему на ухо да прибавил
только: «Понимаешь!» — а уж там, в другой комнате, в продолжение того времени, как гости резалися в вист, появилась на столе белуга, осетры, семга, икра паюсная, икра свежепросольная, селедки, севрюжки, сыры, копченые языки
и балыки, — это
все было со стороны рыбного ряда.
— Вот он вас проведет в присутствие! — сказал Иван Антонович, кивнув головою,
и один из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях
и давно лезла оттуда подкладка, за что
и получил в свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям, как некогда Виргилий прислужился Данту, [Древнеримский поэт Вергилий (70–19 гг. до н. э.) в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия» через Ад
и Чистилище провожает автора до Рая.]
и провел их в комнату присутствия, где стояли одни
только широкие кресла
и в них перед столом, за зерцалом [Зерцало — трехгранная пирамида с указами Петра I, стоявшая на столе во
всех присутственных местах.]
и двумя толстыми книгами, сидел один, как солнце, председатель.