Неточные совпадения
Наедались. Потом, с оскоминой на зубах, с бурчащими животами, шли к маме каяться. Геня протестовал, возмущался, говорил, что не надо, никто не узнает. Никто? А бог?.. Мы
только потому
и шли на грех, что знали, — его
можно будет загладить раскаянием. «Раскаяние — половина исправления». Это всегда говорили
и папа
и мама.
И мы виновато каялись,
и мама грустно говорила, что это очень нехорошо, а мы сокрушенно вздыхали, морщились
и глотали касторку. Геня же, чтоб оправдать хоть себя, сконфуженно говорил...
Поздно вечером мы расходимся спать
и долго еще говорим про Австралию, — благо, завтра воскресенье,
можно спать сколько угодно. Значит, скоро поедем…
И ах!
Только утром, проснувшись с протрезвившимися головами, мы соображаем, что для всего этого требуется еще один маленький пустячок: выиграть двести тысяч!..
Увлечение мое морской стихией в то время давно уже кончилось. Определилась моя большая способность к языкам. Папа говорил, что
можно бы мне поступить на факультет восточных языков, оттуда широкая дорога в дипломаты на Востоке. Люба
только что прочла «Фрегат Палладу» Гончарова. Мы говорили о красотах Востока, я приглашал их к себе в гости на Цейлон или в Сингапур, когда буду там консулом. Или нет, я буду не консулом, а доктором
и буду лечить Наташу. — Наташа, покажите язык!
Стояла поздняя осень, когда балконные двери уже законопачены
и обмазаны замазкою
и когда в сад
можно пройти
только через кухню
и двор. В саду холод, безлистный простор, груды шуршащих листьев под ногами, не замеченная раньше пара красных китайских яблочек на высокой ветке, забытая репа в разрытой огородной грядке. Есть это было особенно вкусно.
Каждое воскресенье
и каждый праздник мы обязательно ходили в церковь ко всенощной
и обедне. После всенощной
и на следующий день до конца обедни нельзя было ни петь светских песен, ни танцевать, ни играть светских пьес на фортепиано (
только гаммы
и упражнения). Слава богу, хоть играть
можно было в игры. Говорить слово «черт» было очень большим грехом.
И например, когда наступали каникулы, школьники с ликованием пели известную песенку...
И очень я удивился, когда ближе узнал его
и увидел, что это смирнейший
и добродушнейший человек, которого с большим
только трудом
можно было вывести из терпения.
Но нужно
и вообще сказать: как раз к художеству
и лапа
и мама были глубоко равнодушны; на произведения искусства они смотрели как на красивые пустячки, если в них не преследовались нравственные или религиозные цели, В других отношениях мое детство протекало почти в идеальных условиях: в умственной области, в нравственной, в области физического воспитания, общения с природою, — давалось все, чего
только можно было бы пожелать для ребенка.
Любовь была чистая
и целомудренная, с нежным, застенчивым запахом, какой утром бывает от луговых цветов в тихой лощинке, обросшей вокруг орешником. Ни одной сколько-нибудь чувственной мысли не шевелилось во мне, когда я думал о Конопацких. Эти три девушки были для меня светлыми, бесплотными образами редкой красоты, которыми
можно было
только любоваться.
Все наши давно уже были во Владычне. Один папа, как всегда, оставался в Туле, — он ездил в деревню
только на праздники. Мне с неделю еще нужно было пробыть в Туле: портной доканчивал мне шить зимнее пальто. Наш просторный, теперь совсем пустынный дом весь был в моем распоряжении,
и я наслаждался. Всегда я любил одиночество среди многих комнат.
И даже теперь, если бы
можно было, жил бы совершенно один в большой квартире, комнат а десять.
— Два года мы в Риге жили. Очень мне там нравилась немецкая опера. Ни одного представления не пропускал. Засяду в райке
и слушаю.
И я откровенно вам сознаюсь, — большие у меня способности были к немецкой опере. Даже
можно сказать, — талант.
Только вот голоса нету,
и немецкого языка не знаю.
Сел писать новый,
только что задуманный рассказец — „Загадка“. Писал его с медленною радостью, наслаждаясь, как уверенно-спокойно работала голова. Послал во „Всемирную иллюстрацию“. Напечатали в ближайшем номере.
И гонорар прислали за оба рассказа. Вот уж как! Деньги платят. Значит, совсем уже,
можно сказать, писатель.
Если нам, русским, приходилось постоянно терпеть задирания
и часто прямые оскорбления, то еще в большей мере все это выпадало на долю евреев. Конечно, подавляющее большинство корпорантов были антисемиты, еврею почти немыслимо было попасть в корпорацию равноправным товарищем баронов Икскулей
и Тизенгаузенов. Оскорбляли
и задирали евреев где
только и как было
можно.
И на этой почве, как реакция, вырабатывались очень своеобразные типы.
Нужно было
только стараться, чтобы выйти по крайней мере поменьше шарлатаном, взять как
можно больше из того, что предлагалось, —
и поэтому работать, работать.
И здесь
можно только молча преклонить голову перед праведностью высшего суда: если человек не следует таинственно-радостному зову, звучащему в его душе, если он робко проходит мимо величайших радостей, уготованных ему жизнью, — то кто же виноват, что он гибнет в мраке
и муках?
„Я не знаю, какое нужно иметь узкое, ограниченное, крохотное миросозерцание, чтобы во всей книге выискивать
только мелочи, к которым бы
можно было придраться,
и останавливаться на них, превратно их толкуя!“ В публике взрыв хохота, все глядят на медный лоб Приклонского.
Только что он был выбран, слово попросил Ю. Бунин
и сказал, что труд редактора — труд большой
и ответственный к навряд ли такой труд
можно оставлять неоплаченным, —
и предложил для начала назначить брату 100 руб.
Он потрепал по спине Аркадия и громко назвал его «племянничком», удостоил Базарова, облеченного в староватый фрак, рассеянного, но снисходительного взгляда вскользь, через щеку, и неясного, но приветливого мычанья, в котором
только и можно было разобрать, что «я…» да «ссьма»; подал палец Ситникову и улыбнулся ему, но уже отвернув голову; даже самой Кукшиной, явившейся на бал безо всякой кринолины и в грязных перчатках, но с райскою птицею в волосах, даже Кукшиной он сказал: «Enchanté».
Неточные совпадения
Анна Андреевна. Но
только какое тонкое обращение! сейчас
можно увидеть столичную штучку. Приемы
и все это такое… Ах, как хорошо! Я страх люблю таких молодых людей! я просто без памяти. Я, однако ж, ему очень понравилась: я заметила — все на меня поглядывал.
Оно
и правда:
можно бы! // Морочить полоумного // Нехитрая статья. // Да быть шутом гороховым, // Признаться, не хотелося. //
И так я на веку, // У притолоки стоючи, // Помялся перед барином // Досыта! «Коли мир // (Сказал я, миру кланяясь) // Дозволит покуражиться // Уволенному барину // В останные часы, // Молчу
и я — покорствую, // А
только что от должности // Увольте вы меня!»
Можно только сказать себе, что прошлое кончилось
и что предстоит начать нечто новое, нечто такое, от чего охотно бы оборонился, но чего невозможно избыть, потому что оно придет само собою
и назовется завтрашним днем.
Он не был ни технолог, ни инженер; но он был твердой души прохвост, а это тоже своего рода сила, обладая которою
можно покорить мир. Он ничего не знал ни о процессе образования рек, ни о законах, по которому они текут вниз, а не вверх, но был убежден, что стоит
только указать: от сих мест до сих —
и на протяжении отмеренного пространства наверное возникнет материк, а затем по-прежнему,
и направо
и налево, будет продолжать течь река.
Из всех этих слов народ понимал
только: «известно»
и «наконец нашли».
И когда грамотеи выкрикивали эти слова, то народ снимал шапки, вздыхал
и крестился. Ясно, что в этом не
только не было бунта, а скорее исполнение предначертаний начальства. Народ, доведенный до вздыхания, — какого еще идеала
можно требовать!