Неточные совпадения
Помню, — это уже было в девяностых
годах, я тогда был студентом, — отцу пришлось вести продолжительную, упорную борьбу
с губернатором из-за водопровода.
Из самодурства ли, по каким ли другим причинам, но он упрямо стоял на своем. Между тем надеждинский колодезь давал воду очень жесткую, вредную для труб, расположен был на низком месте, невдалеке от очень загрязненной рабочей слободы. Два
года тянулась борьба отца
с губернатором. Отец выступал против него в городской думе, в санитарной комиссии, в обществе врачей; конечно, потерял место домашнего его врача. Всемогущий губернатор одолел, и Тула получила для водопровода плохую надеждинскую воду.
Только много позже,
с пробуждением умственных интересов,
лет с четырнадцати — пятнадцати, мы начинали ближе сходиться
с отцом и любить его.
Тем удивительнее и тем трогательнее была ее любовь к мужу, — католику и поляку; больше того, — во время женитьбы отец даже был неверующим материалистом, «нигилистом». Замужество матери возмутило многих ее родных. И произошло оно как раз в 1863
году, во время восстания Польши. Двоюродный брат мамы,
с которым она была очень дружна, Павел Иванович Левицкий, богатый ефремовский помещик, тогда ярый славянофил (впоследствии известный сельский хозяин), совершенно даже прервал
с мамой всякое знакомство.
Через три-четыре
года его продали
с убытком.
Сестра Юля была на полтора
года моложе меня. Она догоняла меня ростом и догнала. Дедушка даже уверял, что перегнала, но я
с азартом доказывал, что это неправда, что это только так кажется: у Юли в волосах гребешок, гребешок топорщит волосы, а я стриженый. Но дедушка стоял на своем.
Родился я преждевременно, на восьмом, кажется, месяце, и родился «в сорочке». Однако вообще был мальчишка здоровый, да и теперь на физическое здоровье пожаловаться не могу. Но однажды, — мне было тогда
лет семь, — когда у нас кончились занятия в детском саду, вдруг я
с пронзительным криком, без всякого повода, упал, начал биться в судорогах, потом заснул. И проспал трое суток.
Когда мне было восемь
лет, я поступил в приготовительный класс гимназии. Синяя кепка, мышино-серое пальто до пят, за плечами ранец
с книгами.
Мой старший брат Миша играть не любил. Он больше интересовался лошадьми и все свободное время проводил в конюшне
с кучером Тарасычем. Играл я обычно
с сестрою Юлею, моложе меня на полтора
года. Вот как мы
с нею играли.
Строго запрещается давать подножки и на
лету хвататься за противника, чтобы его стащить
с собою.
С Машею встреча била неловкая и церемонная. Я почтительно расшаркался, она холодно подала мне руку. Про «ты» забыли и говорили друг другу «вы». За
лето волосы у Маши отросли, она стала их заплетать в толстую и короткую косу. Вид был непривычный, и мне больше нравилось, как было.
С удивлением вспоминаю я этот
год моей жизни. Он весь заполнен образом прелестной синеглазой девочки
с каштановыми волосами. Образ этот постоянно стоял перед моими глазами, освещал душу непрерывною радостью. Но
с подлинною, живою Машею я совсем раззнакомился. При встречах мы церемонно раскланивались, церемонно разговаривали, она то и дело задирала меня, смотрела
с насмешкой.
Лет через двадцать пять, в Париже, я зашел в магазин купить себе галстук — и машинально поспешил снять шляпу. Приказчик
с сконфуженным, страдающим за меня лицом потихоньку сказал...
Когда мне было
лет одиннадцать-двенадцать, жизненное мое призвание определилось для меня
с полной точностью. Я прочел роман «Морской волк», — кажется, Купера, — несколько романов Жюля Верна и бесповоротно убедился, что я рожден для моря и морской службы. К тому же я случайно увидел на улице кадета морского корпуса. Мне очень понравилась его стройная фигура в черной шинели
с бело-золотыми погонами и особенно — бескозырная шапка
с ленточками.
Я вышел от папы
с облегченным сердцем! и
с чувством победителя. И только одно было горько: как долго еще ждать — целых пять
лет!
С Лермонтовым я познакомился рано. Одиннадцати — двенадцати
лет я знал наизусть большие куски из «Хаджи-Абрека», «Измаил-Бея» и «Мцыри». В «Хаджи-Абреке» очень дивила меня несообразительность людская. Хаджи-Абрек, чтоб отомстить Бей-Булату за своего брата, убил возлюбленную Бей-Булата, Лейлу, и сам ускакал в горы. Через
год в горах нашли два окровавленные трупа, крепко сцепившиеся друг
с другом и уже разложившиеся.
Несколько
лет подряд являлся здоровенный детина в форме сербского добровольца,
с рукою на черной перевязи.
Года через два-три, когда я прочел Писарева, я был преисполнен глубокого презрения к Пушкину за его увлечение дамскими ножками. Но я вспоминал волнующие в своей красоте пушкинские звуки, оглашавшие наш актовый зал, — и мне смутно начинало казаться в душе, что все-таки чего-то мы
с Писаревым тут недооцениваем, несмотря на все превосходство нашего миросозерцания над образом мыслей Пушкина.
Страшный этот возраст мальчиков между четырнадцатью и шестнадцатью
годами: в эти
годы как будто все черти в душе срываются
с цепей, а все добрые гении сконфуженно отлетают прочь.
Несколько десятков
лет уже прошло
с тех пор. И только теперь я соображаю, как упорно и как незаметно папа работал над моим образованием и как много он на это тратил своего времени, которого у него было так мало.
По Тульской губернии у нас много жило родственников-помещиков — и крупных и мелких. Двоюродные дедушки и бабушки, дядья. Смидовичи, Левицкие, Юнацкие, Кашерининовы, Гофштетер, Кривцовы, многочисленные их родственники.
Летом мы посещали их, чаще всего
с тетей Анной. Мама была домоседка и не любила выезжать из своего дома. Тетя Анна все
лето разъезжала по родственникам, даже самым дальним, была она очень родственная.
С его семьею жизнь наша переплелась самым тесным и многообразным способом, и долгие
годы мы жили почти как одна семья.
Больше всего в то время я дружил
с Витькою-Малым. Он был на пять
лет моложе меня, — мальчишка приземистый, очень сильный,
с насупленными бровями.
Мы постились сплошь все посты: великий (семь недель) — весною, петровский (
с месяц) —
летом, успенский (две недели) — осенью и филипповский (шесть недель) — зимою, перед рождеством.
У нее был удивительно задушевный голос, и
с нею больше было общего разговора, чем
с Катей:
с Любой мы были однолетки, Катя была на три
года моложе.
Через полтора
года на месте добрынинского пожарища вырос просторный двухэтажный дом
с огромными окнами, весною они были раскрыты настежь, и из них далеко по тихой улице опять неслись нежные и задумчивые мелодии Шопена.
Кончились переходные экзамены из шестого класса в седьмой. Это были экзамены очень трудные и многочисленные, — и письменные и устные. Сдал я их
с блеском и в душе ждал, но боялся высказать громко: дадут награду первой степени. Очень хотелось, как в прошлом
году, получить книги, да еще в ярких, красивых переплетах.
Герасим — стройный парень, высокий и широкоплечий,
с мелким веснущатым лицом; волосы в скобку, прямые, совсем невьющиеся; на губах и подбородке — еле заметный пушок, а ему уж за двадцать
лет. Очень силен и держится прямо, как солдат. Он из дальнего уезда, из очень бедной Деревни. Ходит в лаптях и мечтает купить сапоги. Весь он для меня, со своими взглядами, привычками, — человек из нового, незнакомого мне мира, в который когда заглянешь — стыдно становится, и не веришь глазам, что это возможно.
Одно время он приблизил меня к себе, мы
года полтора-два ходили вместе из гимназии, а по переменам прохаживались вдоль забора. Когда я выражал желание пойти «посшибаться», он
с насмешкою спрашивал...
А сблизился
с Буткевичем Андреем, — он в пятом классе остался на второй
год, и мы его нагнали.
Он
с каждым
годом все строже был к себе в еде: католик — постился
с нами по-православному, без молока и яиц.
Мне шестьдесят
лет. Как бы я, семнадцатилетний, удивился, если бы увидел себя теперешнего, шестидесятилетнего: что такое? И не думает оглядываться
с тоскою назад, не льет слез о «невозвратной юности», — а приветственно простирает руки навстречу «холодному призраку» и говорит: «Какая неожиданная радость!»
Софье Аполлонов не понадобился ее Гейне, она взяла его у меня. Люба говорила, что у нее есть «Buch der Lieder» на немецком языке. Я попросил у нее книжку на
лето, — очень мне нравился Гейне, и хотелось из него переводить. Люба немножко почему-то растерялась, сконфузилась принесла мне книжку. Одно стихотворение («Mir traumt', i
сh bin der liebe Gott») [«Мне снится, что я бог» (нем.)] было тщательно замазано чернилами, — очевидно, материнскою рукою. А на заглавном листе рукою Любы было написано...
Определился я в Петербургский университет на историко-филологический факультет. В Петербург мы, вместе
с братом Мишею, выехали в середине августа 1884
года. Миша уже два
года был в Горном институте. Лекции у него начинались только в сентябре, но его отправляли со мною раньше, чтобы мне в первый раз не ехать одному.
Это свалилось на поступивших совершенно неожиданно, вместе
с только что опубликованным новым университетским уставом 1864
года.
Анна Тимофеевна узнала, что мы
с братом Мишею в Петербурге, и написала сестре, чтобы мы обязательно посетили ее. Приняла очень радушно, потребовала, чтоб мы их не забывали. Пришлось раза два-три в
год ходить к ним. Мучительные «родственные» визиты, чувствовалось, что мы им совершенно ненужны и неинтересны — «родственники из провинции». И нам там было чуждо, неуютно. Но если мы долго не являлись, Анна Тимофеевна писала об этом в Тулу сестре.
Привязанность Гаврилы Ивановича к дочери и ее к нему была трогательна и страшна. Жутко было представить, что случится
с одним, если другой умрет. И случилось вот что: кажется, это было в начале девяностых
годов, — Гаврила Иванович заболел крупозным воспалением легких и умер. Зиночка сейчас же пошла к себе в комнату и отравилась хлоралгидратом. В «Новом времени» появилось объявление об их смерти в одной траурной рамке, и хоронили их обоих вместе.
Потом вышла замуж за некоего Попова, кажется, инженера, поселилась
с ним на Ижевских заводах и двадцати девяти
лет погибла от взрыва фосфористого водорода во время опытов, которые делала в своей лаборатории.
— Получил по публикации приглашение. Прихожу. Богатейшая квартира. Выходит дама. Заниматься
с мальчишкою двенадцати
лет, — не преуспевает. Переговорили. Каждый день заниматься по два часа. «Какие ваши условия?» Я говорю: «Пятьдесят рублей». Барыня подняла брови. «А мне говорили, что студенты дешево берут».
Мы
с Мишею решили: когда осенью опять поедем в Петербург, — обязательно искать две комнаты; хоть самых маленьких, но чтобы две. В одной слишком мы стесняли друг друга: один хочет спать, другой заниматься, свет мешает первому; ко мне придут товарищи, а Мише нужно заниматься. И мы постоянно ссорились из-за самых пустяков. Со второго
года, как стали жить в раздельных комнатах, за все три
года остальной совместной жизни не поссорились ни разу.
Года через два Александра Ивановна умерла. Оля вышла замуж что-то очень рано, шестнадцати
лет. Давно уже Появился в печати мой рассказ «Конец Андрея Ивановича». Но возвращении
с японской войны я получил от Оли такое письмо...
Тяжкое было время и глухое. После 1 марта 1881
года народовольчество быстро пошло на убыль. Вера в плодотворность индивидуального террора все больше падала. А других путей не виделось. Самодержавие
с тупою свирепостью давило всякую общественную самодеятельность, всякое сколько-нибудь широкое общественное начинание.
Через
год Гаршин умер. В воспоминаниях о нем некий Виктор Бибиков, незначительный беллетрист того времени, во свидетельство большой популярности Гаршина среди молодежи рассказывал: когда они
с Гаршиным возвращались
с похорон Надсона и зашли в трактир выпить рюмку водки, огромная толпа студентов окружила Гаршина, устроила ему овацию и хотела качать, и ему, Виктору Бибикову,
с трудом удалось отговорить студентов.
Осенью 1888
года произошло так называемое „чудесное спасение“ царя
с семейством около станции Борки: царский поезд на всем ходу сошел
с рельсов и опрокинулся, и все остались живы.
— Что вы говорите? Воскобойников рассказал, что раз он зашел к Леониду, не застал его дома, а ему нужен был для реферата Щапов. Стал искать, выдвинул нижний ящик комода, — и увидел там баночку
с ртутною мазью, шприц, лекарственные склянки
с рецептами еще за минувший
год.
Он, сколько мог, оберегал от себя товарищей, но я помнил: когда после
лета я приехал из дому и при встрече обнялся
с ним и хотел поцеловать, он приметно отшатнулся, — однако отдал поцелуй.
Через несколько
лет имя его промелькнуло в газетах по поводу загадочной истории
с ящиком, в котором хранилось какое-то абиссинское знамя.
Препятствием к поступлению была только материальная сторона. Отцу было бы совершенно не под силу содержать меня еще пять
лет на медицинском факультете. Никто из нас, его детей, не стоял еще на своих ногах, старший брат только еще должен был в этом
году окончить Горный институт. А было нас восемь человек, маленькие подрастали, поступали в гимназию, расходы
с каждым
годом росли, а практика у папы падала. Жить уроками, при многочисленности предметов на медицинском факультете, представлялось затруднительным.
Ну, он, конечно,
с этим окончанием не стал спешить и уже тридцать пять
лет, к негодованию и бешенству прямых наследников, все получал свои двести рублей.
Однажды весною, в 1889
году, я зашел по какому-то делу в помещение Общества русских студентов. Лица у всех были взволнованные и смущенные, а из соседней комнаты доносился плач, — судя по голосу, мужчины, но такой заливчатый,
с такими судорожными всхлипываниями, как плачут только женщины. И это было страшно. Я вошел в ту комнату и остановился на пороге. Рыдал совершенно обезумевший от горя Омиров. Я спросил соседа, в чем дело. Он удивленно оглядел меня.