Неточные совпадения
Совсем уже почти
как на чужого я
смотрю на маленького мальчика Витю Смидовича, мне нечего тщеславиться его добродетелями, нечего стыдиться его пороков.
А он молча на меня
смотрит, — и отходит, и отходит,
как тень, и исчезает.
Помню,
как я проснулся в темноте, вышел в столовую. Уже отобедали, дети с немкою Минной Ивановной ушли гулять, в столовой сидела одна мама. Горела лампа, в окнах было темно. Я с затуманенной головой удивленно
смотрел в окно и не мог понять,
как же в этакой черноте может кто-нибудь гулять.
Мы с Мишей сидели в конце стола, и
как раз против нас — Оля и Маша. Я все время в великом восхищении глазел на Машу. Она искоса поглядывала на меня и отворачивалась. Когда же я отвечал Варваре Владимировне на вопросы о здоровьи папы и мамы, о переходе моем в следующий класс, — и потом вдруг взглядывал на Машу, я замечал, что она внимательно
смотрит на меня. Мы встречались глазами. Она усмехалась и медленно отводила глаза. И я в смущении думал: чего это она все смеется?
А за чаем Маша не
смотрела на меня, оживленно разговаривала с другими, а меня
как будто и не было. Я тоже стеснялся.
В сумерки Плещеевы собрались уходить. Мы все стояли в передней. Я делал грустные глаза,
смотрел на Машу и тихонько говорил себе: «навсегда!» Она поглядывала на меня и
как будто чего-то ждала.
Что нам там
смотреть?» Папа принес какие-то книги, читаем,
как открыли Австралию, про климат, про фауну и флору…
— Господа!
Посмотрите,
как Смидович намазался!
Но неистово ненавидел в нем все:
как он ходил, — очень, мне казалось, гордо;
как смотрел на меня, — ужасно высокомерно.
—
Какую ж долю ты мне предлагаешь? —
Спросил Геракл, оборотяся ко другой,
Которая пред ним стояла
Во всем величии своем.
Она была не так прекрасна,
Как Сладострастье, но зато
К себе всех смертных привлекало
Ее спокойное лицо.
На Геркулеса
посмотревши.
Она сказала: «Если ты
Захочешь следовать за мною.
То брось все сладкие мечты.
Не предаваяся покою.
Не испугавшися труда,
Ты должен трудною дорогой
Идти без страха и стыда.
Сошел я вниз, в комнату, где жил с братом Мишею. Зажег лампу. И вдруг со стены, из красноватого полумрака, глянуло на меня исковерканное мукою лицо с поднятыми кверху молящими глазами, с каплями крови под иглами тернового венца. Хромолитография «Ecce homo!» [«Вот человек!» (лат.)] Гвидо Рени. Всегда она будила во мне одно настроение. Что бы я ни делал, чему бы ни радовался, это страдающее божественною мукою лицо
смотрело вверх молящими глазами и
как бы говорило...
Огромный старинный барский дом с несчетным количеством комнат. Полы некрашеные, везде грязновато; в коридоре пахнет мышами. На подоконниках огромных окон бутылки с уксусом и наливками. В высокой и большой гостиной — чудесная мебель стиля ампир, из красного дерева, такие же трюмо, старинные бронзовые канделябры. Но никто этому не знает цены, и мы
смотрим на все это,
как на старую рухлядь.
Часто по вечерам, когда уже было темно, я приходил к их дому и
смотрел с Площадной на стрельчатые окна гостиной,
как по морозным узорам стекол двигались смутные тени; и со Старо-Дворянской
смотрел, перешедши на ту сторону улицы,
как над воротами двора, в маленьких верхних окнах антресолей, — в их комнатах, — горели огоньки.
И приятно было теперь не чувствовать к себе того презрения,
какое я ощущал в поместьях моих дядей-помещиков, когда праздно
смотрел на работающих.
С отцом своим Мерцалов почему-то разошелся и жил у учителя математики Томашевича, — квартира его была рядом с нашим домом, на углу Старо-Дворянской. Проходя по улице, я часто с завистью и почтением
смотрел,
как они там все трое сидят с Томашевичем, спорят с ним,
как с равным, играют в шахматы.
И вот я стою у выхода и озабоченно
смотрю назад, навстречу валящей из церкви толпе,
как будто поджидаю кого-то из своих.
А мама в это время, под хлещущим дождем, стояла в темных полях над рекою и поджидала милого своего сынка. Мама думалась, и девушки-сестры, и Катя Конопацкая.
Как я теперь увижу ее,
как буду
смотреть в ее милые, чистые глаза? И быстрый говорок погано отстукивал в голове мутившейся от похмелья...
Когда были Конопацкие: я ходил легко, легко танцевал, легко разговаривал и острил. Почти всегда дирижировал. Приятно было в котильоне идти в первой паре, придумывать фигуры, видеть,
как твоей команде подчиняются все танцующие. Девичьи глаза следили за мною и вспыхивали радостью, когда я подходил и приглашал на танец. И со снисходительною жалостью я
смотрел на несчастливцев, хмуро подпиравших стены танцевальной залы, и казалось странным: что же тут трудного — легко разговаривать, смеяться, знакомиться?
В «Бахчисарайском фонтане», —
как евнух
смотрит на купающихся ханских жен и ходит по их спальням. Потом еще — примечание на первой странице «Дубровского», что у Троекурова в особом флигеле содержался гарем из крепостных девушек. И у каждого писателя были такие тайно отмеченные в памяти места.
Я развращен был в душе, с вожделением
смотрел на красивых женщин, которых встречал на улицах, с замиранием сердца думал, —
какое бы это было невообразимое наслаждение обнимать их, жадно и бесстыдно ласкать. Но весь этот мутный душевный поток несся мимо образов трех любимых девушек, и ни одна брызг а не попадала на них из этого потока. И чем грязнее я себя чувствовал в душе, тем чище и возвышеннее было мое чувство к ним.
Юля при этом грустно
смотрела, а у Мани и Инны горели глаза: с
каким бы восторгом они вместе со мною покинули «родные поля» и поехали в неизвестную даль,
какие бы там ни оказались злые люди!
Большая голова с высоким лбом, землистое лицо, в очки
смотрят тусклые, близорукие,
как будто ничего крутом не видящие глаза, нижняя губа отвисла, голос шамкающий.
А тут же, в уголочке ресторана, за круглым столиком, в полнейшем одиночестве сидел профессор Ф. Ф. Соколов. Он сидел, наклонившись над столиком, неподвижно
смотрел перед собою в очки тусклыми, ничего
как будто не видящими глазами и перебирал губами. На краю столика стояла рюмочка с водкой, рядом — блюдечко с мелкими кусочками сахара. Не глядя, Соколов протягивал руку, выпивал рюмку, закусывал сахаром и заставал в прежней позе. Половой бесшумно подходил и снова наполнял рюмку водкою.
Мне показалось, глаза ее с грустным недоумением
смотрели на меня, но отвечала она мне,
как всегда, спокойно и ласково.
Завидно было слушать, сколько у нее было знания, остроумия, находчивости, завидно было
смотреть,
как любовался Гаврила Иванович, споря, ее умом.
— Сказки!.. Да вы знаете ли, батенька мой, что одни эти сказки стоят всей «новой» литературы за последние двадцать лет, — всех ваших Помяловских, Щедриных и Глебов Успенских! Вы только
посмотрите,
какой там слог! Ну-ка, покажите мне где-нибудь еще такой слог! Нет, я говорю, покажите, где есть еще такой слог! А? Ага! Кхх! Ха-ха!
— Сашка! Я давно уже тебя люблю, только стеснялся сказать. Вижу, идешь ты по коридору, даже не
смотришь на меня… Господи! — думаю. — За что? Уж я ли к нему… Друг мой дорогой! И с удивлением слушал самого себя. Говорят, — что у трезвого на уме, то у пьяного на языке; неужели я, правда, так люблю этого длинного дурака?
Как же я этого раньше сам не замечал? А в душе все время было торжествование и радость от того, что мне сказал Шлепянов.
Тургенев
смотрит на Дон-Кихота
как на восторженного идеалиста и энтузиаста, самоотверженного служителя великой идеи, за которую он готов отдать все.
В настоящее время личность ее терпит великое унижение именно потому, что и она сама и все, кто ею пользуется,
смотрят на ее дело,
как на что-то позорное.
Раз я шел по улице и увидел: Мережковский стоит у витрины фотографа и рассматривает выставленные карточки. Вот бы и мне стать знаменитым.
Как самый обыкновенный человек, скромно стоять у витрины и рассматривать фотографии, а на тебя издали почтительными глазами будут
смотреть люди.
Ехавшие не
смотрели друг другу в глаза. Издалека я видел,
как темная масса студентов вытянулась в колонну и двинулась по направлению к Лиговке.
Подавленный, я угрюмо сидел в нашей кухмистерской Дервиза.
Смотрел на обедавших студентов.
Как могут сидеть они так спокойно? Почему они не там? А что теперь делается там?
Общего языка у нас уже не было. Все его возражения били в моих глазах мимо основного вопроса. Расстались мы холодно. И во все последующие дни теплые отношения не налаживались. Папа
смотрел грустно и отчужденно. У меня щемило на душе, было его жалко. Но
как теперь наладить отношения, я не знал. Отказаться от своего я не мог.
Меня поразило его лицо: все оно
как будто светилось мягким, торжественным и грустным светом;
как будто он
смотрел на меня с какой-то большой высоты; и теперь не было обычного его взгляда исподлобья, — глаза
смотрели прямо и как-то… не могу подыскать менее торжественного слова: как-то благостно.
— Тип Венеры Анадиомены.
Посмотрите,
какою она одета прозрачною тканью,
как просвечивает сквозь ткань божественное тело, сколько строгости и благородства в каждой линии…
Папа очень сочувственно относился к моему намерению. С радостью говорил,
как мне будет полезна для занятий химией домашняя его лаборатория,
как я смогу работать на каникулах под его руководством в Туле, сколько он мне сможет доставлять больных для наблюдения. Он надеялся, что я пойду по научной дороге, стану профессором. К писательским моим попыткам он был глубоко равнодушен и
смотрел на них
как на занятие пустяковое.
Понятно,
как гордо должны были чувствовать себя «фарбентрегеры»,
как высокомерно
смотрели они на «диких» и
как снисходительно — на своих товарищей без «красок».
Но когда передо мною была масса, когда на меня
смотрели сотни глаз,
как будто какое-то темное электричество лилось на меня, парализовало мой мозг и язык.
В то время
как мы ждали ее, мы много и по душе говорили со Степаном. Он мне сознался, что сильно пьет, что его неудержимо тянет к вину, что иногда в бараке он не мог преодолеть искушения и пил спирт из спиртовки. С любопытством спрашивал меня, зачем я так убивался на работе, когда начальство за мною не
смотрело… А я спрашивал...
Я спустился с палубы по крутой лесенке в каюту, где уже сидело много народу, и вскоре все скамейки оказались занятыми.
Смотрю — сверху, из люка, выглядывает Анненский и таинственно, даже
как будто взволнованно, манит меня пальцем...
И когда
смотришь на этот портрет,
как смешон становится трагизм разных Федр и Медей, леди Макбет и Дездемон!
— В этом-то именно и достоинство художественного описания. Нужно именно описывать вообще реку, вообще город, вообще человека, вообще любовь.
Какой интерес в конкретности?
Какой бы художник рискнул, например, написать красавицу с турнюром,
как у нас ходили дамы лет пятнадцать назад? Всякий
смотрел бы на этот уродливо торчащий зад и только смеялся бы.
Андреев обязательно каждую свою новую вещь проводил через «Среду», и приятно было
смотреть,
как жадно в то время выслушивал он всякую, самую неблагоприятную критику.
—
Смотрим в окно, — идет Леонид, угрюмый, мрачный, видно, все время с покойниками беседовал. Инкубы, суккубы… Мы все делаем мрачные рожи. Он входит. Повесив носы, заговариваем о похоронах, о мертвецах, о том,
как факельщики шли вокруг гроба покойного Ивана Иваныча… Леонид взглянет: «А я сейчас был на Монте Тиберио,
как там великолепно!» Мы, мрачно хмуря брови, — свое…
Однажды вечерком пришел он к Андрееву в гости вместе с девушкой Коншетой, служившей у Андреева горничной, и ее подругой. Пили вино, беседовали. Потом все трое танцевали тарантеллу. И любо было
смотреть,
как этот «бог-саваоф» носился с девушками в страстной тарантелле.
— Нахожу, что это черт знает, что такое. Из писательской массы выделяют двенадцать человек, — почему именно двенадцать? — и награждают их словом «почетный академик». И все считают это какой-то важной наградой и
смотрят на них среди других писателей,
как на генералов. Не люблю генералов ни в
какой области.