Неточные совпадения
У папы на Верхне-Дворянской улице был свой
дом, в нем я и родился. Вначале это был небольшой
дом в четыре комнаты, с огромным садом. Но
по мере того как росла семья, сзади к
дому делались все новые и новые пристройки, под конец в
доме было уже тринадцать — четырнадцать комнат. Отец был врач, притом много интересовался санитарией; но комнаты, — особенно в его пристройках, — были почему-то с низкими потолками и маленькими окнами.
Вообще он держался во всем не как гость, а как глава
дома, которому везде принадлежит решающее слово. Помню, как однажды он, в присутствии отца моего, жестоко и сердито распекал меня за что-то. Не могу припомнить, за что. Папа молча расхаживал
по комнате, прикусив губу и не глядя на меня. И у меня в душе было убеждение, что,
по папиному мнению, распекать меня было не за что, но что он не считал возможным противоречить дедушке.
И помню я, как он упал на колени, и седая борода его тряслась, и как мама, взволнованная, с блестящими глазами, необычно быстро шла
по дорожке к
дому.
По Тульской губернии у нас много жило родственников-помещиков — и крупных и мелких. Двоюродные дедушки и бабушки, дядья. Смидовичи, Левицкие, Юнацкие, Кашерининовы, Гофштетер, Кривцовы, многочисленные их родственники. Летом мы посещали их, чаще всего с тетей Анной. Мама была домоседка и не любила выезжать из своего
дома. Тетя Анна все лето разъезжала
по родственникам, даже самым дальним, была она очень родственная.
Да! Девочки Конопацкие с их тетей, Екатериной Матвеевной. И Люба, и Катя, и Наташа! Я повел гостей в сад… Не могу сейчас припомнить, были ли в то время
дома сестры, старший брат Миша. Мы гуляли
по саду, играли, — и у меня в воспоминании я один среди этой опьяняющей радости, милых девичьих улыбок, блеска заходящего солнца и запаха сирени.
Мы с товарищем Фомичевым ушли подальше в большую аллею, чтоб нас нельзя было увидеть из окон
дома. Я вынул из кармана коробочку папирос, — сегодня купил: «Дюбек крепкий. Лимонные». Взяли
по папироске, закурили, Фомичев привычно затягивался и пускал дым через нос. У меня кружилась голова, слегка тошнило, я то и дело сплевывал. Фомичев посмеивался...
Часто
по вечерам, когда уже было темно, я приходил к их
дому и смотрел с Площадной на стрельчатые окна гостиной, как
по морозным узорам стекол двигались смутные тени; и со Старо-Дворянской смотрел, перешедши на ту сторону улицы, как над воротами двора, в маленьких верхних окнах антресолей, — в их комнатах, — горели огоньки.
Через полтора года на месте добрынинского пожарища вырос просторный двухэтажный
дом с огромными окнами, весною они были раскрыты настежь, и из них далеко
по тихой улице опять неслись нежные и задумчивые мелодии Шопена.
С отцом своим Мерцалов почему-то разошелся и жил у учителя математики Томашевича, — квартира его была рядом с нашим
домом, на углу Старо-Дворянской. Проходя
по улице, я часто с завистью и почтением смотрел, как они там все трое сидят с Томашевичем, спорят с ним, как с равным, играют в шахматы.
Недалеко от нашей Верхне-Дворянской, — если снизу идти,
по левую руку, — стоял небольшой двухэтажный
дом.
По тогдашним правилам приличия, барышни могли бывать только у тех, с кем родители были знакомы «
домами» С «кавалерами» было проще: не хватало для вечера танцоров, — офицеры и гимназисты приводили своих товарищей.
Я пошел вниз
по улице. Решил сделать большой конец, прежде чем опять подойти к окну. Спустился до Площадной,
по Площадной дошел до Петровской, поднялся до Верхне-Дворянской. На углу никого уже не было. С другой стороны подошел к
дому Николаевых.
Потом несколько раз я ходил
по вечерам к
дому Николаевых. Но либо в окнах было темно, либо занавески были спущены аккуратно, и ничего не было видно. У меня даже мелькнула испуганная мысль: наверно, тогда кто-нибудь подглядел за мною из
дома, и теперь они следят, чтоб нельзя было подглядывать, И когда я так подумал, мне особенно стало стыдно того, что я делал.
Сидел понурившись, свесив ноги через грядку телеги, тупо глядя на грязные, намокшие сапоги… Позор! Гадость! Скверно было на душе. Туловище как будто налито было
по самое горло какою-то омерзительною жидкостью, казалось — качнешься, и вот-вот она хлынет через рот наружу. И
дома всё узнают через Таню и Доню. И эта гадостная песня… Ах, как скверно и как неинтересно жить на свете!
Получали мы с братом Мишею из
дома по двадцать семь рублей в месяц.
Пробовал
дома ходить так
по комнате, заложив руки назад и нахмурив брови, но мысли рассеивались, и ничего не выходило.
Пошел в гости к Конопацким. С ними у меня ничего уже не было общего, но властно царило в душе поэтическое обаяние миновавшей любви, и сердце, когда я подходил к их новому большому
дому на Калужской, по-прежнему замирало.
В уютной, но мае, после старого
дома, такой чужой гостиной сидела со своею доброю улыбкою полная Марья Матвеевна, сидела еще похорошевшая Люба; высокий бритый Адам Николаевич медленно расхаживал
по темно-блестящему паркету гостиной. Марья Матвеевна спросила...
По-прежнему своим человеком держался в
доме учитель Белоруссов.
По-прежнему я был учителем и кумиром моей «девичьей команды». Она состояла из родных моих сестер, «белых Смидовичей» — Юли, Мани, Лизы, и «черных» — Ольги и Инны. Брат этих последних, Витя Малый, убоялся бездны классической премудрости, вышел из шестого класса гимназии и учился в Казанском юнкерском училище.
Дома бывал редко, и я его, при приездах своих на каникулы, не встречал. Подросли и тоже вошли в мою команду гимназист-подросток Петр и тринадцати-четырнадцатилетняя гимназисточка Маруся — «черные».
Инна, после высылки из Богородицкого уезда, где работала на голоде, жила пока
дома, но вскоре собиралась ехать за границу. История на Рождественских курсах с последовавшим исключением курсисток вызвала в Петербурге всеобщее возмущение доктором Бертенсоном. Один либеральный промышленник предложил наиболее пострадавшим курсисткам, Инне в том числе, ехать на его счет в Швейцарию оканчивать врачебное образование и обязался высылать им до окончания курса
по двадцать пять рублей в месяц.
Неточные совпадения
Деревня, где скучал Евгений, // Была прелестный уголок; // Там друг невинных наслаждений // Благословить бы небо мог. // Господский
дом уединенный, // Горой от ветров огражденный, // Стоял над речкою. Вдали // Пред ним пестрели и цвели // Луга и нивы золотые, // Мелькали сёлы; здесь и там // Стада бродили
по лугам, // И сени расширял густые // Огромный, запущенный сад, // Приют задумчивых дриад.
Татьяна (русская душою, // Сама не зная почему) // С ее холодною красою // Любила русскую зиму, // На солнце иней в день морозный, // И сани, и зарею поздной // Сиянье розовых снегов, // И мглу крещенских вечеров. //
По старине торжествовали // В их
доме эти вечера: // Служанки со всего двора // Про барышень своих гадали // И им сулили каждый год // Мужьев военных и поход.
И вы, красотки молодые, // Которых позднею порой // Уносят дрожки удалые //
По петербургской мостовой, // И вас покинул мой Евгений. // Отступник бурных наслаждений, // Онегин
дома заперся, // Зевая, за перо взялся, // Хотел писать — но труд упорный // Ему был тошен; ничего // Не вышло из пера его, // И не попал он в цех задорный // Людей, о коих не сужу, // Затем, что к ним принадлежу.
У нас теперь не то в предмете: // Мы лучше поспешим на бал, // Куда стремглав в ямской карете // Уж мой Онегин поскакал. // Перед померкшими
домами // Вдоль сонной улицы рядами // Двойные фонари карет // Веселый изливают свет // И радуги на снег наводят; // Усеян плошками кругом, // Блестит великолепный
дом; //
По цельным окнам тени ходят, // Мелькают профили голов // И дам и модных чудаков.
Ужель загадку разрешила? // Ужели слово найдено? // Часы бегут: она забыла, // Что
дома ждут ее давно, // Где собралися два соседа // И где об ней идет беседа. // «Как быть? Татьяна не дитя, — // Старушка молвила кряхтя. — // Ведь Оленька ее моложе. // Пристроить девушку, ей-ей, // Пора; а что мне делать с ней? // Всем наотрез одно и то же: // Нейду. И все грустит она // Да бродит
по лесам одна».