Неточные совпадения
Папа, — взрослый
человек, доктор, отец большой семьи, — перед тем, как ехать на практику, приходил к дедушке и почтительно
говорил...
Нам
говорили, что все
люди равны, что сословные различия глупы, — смешно гордиться тем, что наши предки Рим спасли. Однако мы знали, что наш род — старинный дворянский род, записанный в шестую часть родословной книги. А шестая часть — это самая важная и почетная; быть в ней записанным — даже почетнее, чем быть графом.
Сошел я вниз, в комнату, где жил с братом Мишею. Зажег лампу. И вдруг со стены, из красноватого полумрака, глянуло на меня исковерканное мукою лицо с поднятыми кверху молящими глазами, с каплями крови под иглами тернового венца. Хромолитография «Ecce homo!» [«Вот
человек!» (лат.)] Гвидо Рени. Всегда она будила во мне одно настроение. Что бы я ни делал, чему бы ни радовался, это страдающее божественною мукою лицо смотрело вверх молящими глазами и как бы
говорило...
Не мог я к нему подойти, не мог заговорить таким языком, чтоб он хотя бы понял, о чем я
говорю. Я стал рассказывать, что
люди, которые на земле жили праведно, которые не убивали, не крали, не блудили, попадут в рай, — там будет так хорошо, что мы себе здесь даже и представить не можем.
Было не до того, чтоб уроки учить. Передо мною распахнулась широкая, завлекающая область, и я ушел в не всею душою, — область умственных наслаждений. Для меня этот переворот связан в воспоминаниях с Боклем. У папы в библиотеке стояла «История цивилизации в Англии» Бокля. По имени я его хорошо знал. Это имя обозначало нас самого умного, глубокомысленного и трудпонимаемого писателя. Читать его могут только очень умные
люди. Генерал у Некрасова
говорит в балете поэту...
Прыщеватый молодой
человек в ярко-зеленом галстуке
говорил хихикающей барышне...
В старших классах гимназии после такой проповеди я иногда вдруг начинал возражать на выраженные там мысли, и, вместо благоговейного настроения, получалась совсем для родителей нежелательная атмосфера спора. Раз, например, после одной вдохновенной проповеди, где оратор
говорил о великом милосердии бога, пославшего для спасения
людей единственного сына, я спросил: «Какой же это всемогущий бог, который не сумел другим путем спасти
людей? Почему ему так приятны были мучения даже собственного сына?»
В последний раз собрались в гимназии. Нам выдали аттестаты зрелости, учителя поздравили нас и, как полноправным теперь
людям, пожимали руки. Мне дали серебряную медаль, единственную на наш выпуск. Золотой не получил никто. Было неприятно
говорить о медали: или бы золотую, или бы уж лучше совсем ничего.
Она стояла спиною к печке и односложно отвечала. По опыту я знал, что самое трудное — начало, что редко
люди могут разговаривать сразу. И я сидел,
говорил, старался ее заинтересовать оригинальными своими мыслями. И вдруг поймал ее безнадежный, скучающий взгляд. И остро пронзила душу мысль: она только об одном думает — когда же я уйду?
Я упрекал папу, что он неправильно вел и ведет воспитание детей; что он воспитывал нас исключительно в правилах личной морали, — будь честен, не воруй, не развратничай; граждан он не считал нужным в нас воспитывать; не считал даже нужным раскрывать нам глаза на основное зло всей современной нашей жизни — самодержавие; что воспитывал в нас пай-мальчиков; что это антиморально
говорить; „Сначала получи диплом, а потом делай то, что считаешь себя обязанным делать“: в каждый момент
человек обязан действовать так, как ему приказывает совесть, — пусть бы даже он сам десять лет спустя признал свои действия ошибочными.
Ученики и ученицы
говорили о нем с трепетом, родители — с ненавистью; не одному учащемуся пришлось перевестись в Орел или Калугу, спасаясь от садической строгости и беспощадной требовательности этого щупленького молодого
человека с незначительным лицом.
Алабин, между прочим,
говорил в редакции: «
Человека я убил, это верно, а прогоны я всегда платил, это Короленко врет!» Он сам помещал рассказы в иллюстрированных изданиях…
— Знаете, с кем бы мне всего интереснее было
поговорить об этом? С Верой Засулич, Вы помните, как ее описывает Степняк-Кравчинский в «Подпольной России»? И такой
человек, с чисто народническою душою, стал социал-демократом! Правда, интересно бы с нею
поговорить? Ей-богу, готов бы за границу поехать, только чтоб с нею побеседовать.
— Так вы играете «
человека» большим, могучим, не сдающимся перед роком? Вот! Вот именно так и надо его играть! А то все обо мне
говорят: «пессимист»!
Как
говорит старуха в четвертой картине «Жизни
человека»: «Приходили заказчики и заказывали, — потом перестали приходить.
После обеда Лев Николаевич предложил нам пройтись. Было ясно и солнечно, в колеях обсохшей дороги кое-где блестела вода от вчерашнего дождя. Лев Николаевич шел своей легкой походкой, ветерок шевелил его длинную серебряную бороду. Он
говорил о необходимости нравственного усовершенствования, о высшем счастье, которое дает
человеку любовь.
Человек легкомысленно пошел против собственного своего существа, — и великий закон, светлый в самой своей жестокости,
говорит: «Мне отмщение, и аз воздам».
Говорили, да это чувствовалось и по его произведениям, что он
человек глубоко аполитический, общественными вопросами совершенно не интересуется, при разговоре на общественные темы начинает зевать.
Он начал с того, что его, как провинциала (он
говорил с заметным акцентом на „о“), глубоко поражает и возмущает один тот уже факт, что собравшаяся здесь лучшая часть московской интеллигенции могла выслушать, в глубоком молчании такую позорную клевету на врача и писателя, такие обвинения в шарлатанстве, лжи и т. п. только за то, что
человек обнажил перед нами свою душу и рассказал, через какой ряд сомнений и ужасов он прошел за эти годы.
Но в Вере Николаевне, — в этом великолепном экземпляре сокола в человеческом образе, — меньше всего было чего-нибудь от московского «милого
человека». Она не стала растерянно бегать глазами, не стала
говорить, что для него, к сожалению, не найдется места и т. п. Она подняла голову и решительно, раздельно ответила...
Неточные совпадения
Вообще
говоря, он любил первенствовать, любил фимиам, любил блеснуть и похвастаться умом, любил знать то, чего другие не знают, и не любил тех
людей, которые знают что-нибудь такое, чего он не знает.
Купец, который на рысаке был помешан, улыбался на это с особенною, как говорится, охотою и, поглаживая бороду,
говорил: «Попробуем, Алексей Иванович!» Даже все сидельцы [Сиделец — приказчик, продавец в лавке.] обыкновенно в это время, снявши шапки, с удовольствием посматривали друг на друга и как будто бы хотели сказать: «Алексей Иванович хороший
человек!» Словом, он успел приобресть совершенную народность, и мнение купцов было такое, что Алексей Иванович «хоть оно и возьмет, но зато уж никак тебя не выдаст».
— В том-то и дело, что есть. Зять делал выправки:
говорит, будто и след простыл, но ведь он
человек военный: мастер притопывать шпорой, а если бы похлопотать по судам…
— Но знаете ли, что такого рода покупки, я это
говорю между нами, по дружбе, не всегда позволительны, и расскажи я или кто иной — такому
человеку не будет никакой доверенности относительно контрактов или вступления в какие-нибудь выгодные обязательства.
Губернатор об нем изъяснился, что он благонамеренный
человек; прокурор — что он дельный
человек; жандармский полковник
говорил, что он ученый
человек; председатель палаты — что он знающий и почтенный
человек; полицеймейстер — что он почтенный и любезный
человек; жена полицеймейстера — что он любезнейший и обходительнейший
человек.