Неточные совпадения
Отношения между папой и мамой были редко-хорошие. Мы никогда не видели, чтоб они ссорились, разве только спорили иногда повышенными голосами. Думаю, — не могло все-таки совсем быть без ссор; но проходили они
за нашими
глазами. Центром дома был папа. Он являлся для всех высшим авторитетом, для нас — высшим судьею и карателем.
Помню в детстве отшатывающий, всю душу насквозь прохватывающий страх перед темнотой. Трусость ли это у детей — этот настороженный, стихийный страх перед темнотой? Тысячи веков дрожат в глубине этого страха, — тысячи веков дневного животного: оно ничего в темноте не видит, а кругом хищники зряче следят мерцающими
глазами за каждым его движением. Разве не ужас? Дивиться можно только тому, что мы так скоро научаемся преодолевать этот ужас.
Мама, как узнала, пришла в ужас: да что же это! Ведь этак и убить могут ребенка или изуродовать на всю жизнь! Мне было приказано ходить в гимназию с двоюродным моим братом Генею, который в то время жил у нас. Он был уже во втором классе гимназии. Если почему-нибудь ему нельзя было идти со мной, то до Киевской улицы (она врагу моему уже была не по дороге) меня провожал дворник. Мальчишка издалека следил
за мною ненавидящими
глазами, — как меня тяготила и удивляла эта ненависть! — но не подходил.
Маня широко раскрыла
глаза и замолчала. Это ее вполне убедило. Папа еще сидел
за столом и дочитывал «Русские ведомости». Он вслушался в мои объяснения и изумленно опустил газету.
Бабы выли и держали его
за полы, чтоб он не бросился в огонь. Быстро вышел вперед наш Григорий.
Глаза горели особенным лихим блеском.
Вдруг Григорий вышиб кулаком оконце, закрыл
глаза ладонью и, головой вперед, бросился через окно в комнату. Все замерли. В дыму ничего не было видно, только шипело и трещало пламя. Из дыма вылетел наружу оранжевый сундучок, обитый жестью, а вслед
за ним показалась задыхающаяся голова Григория с выпученными
глазами; он высунулся из окна и кулем вывалился наружу. Сейчас же вскочил, отбежал и жадно стал дышать чистым воздухом.
За дверью слышалось быстрое перешептывание, подавленный смех. Дверь несколько раз начинала открываться и опять закрывалась, Наконец открылась. Вышла другая девочка, тоже в розовом платье и белом фартучке. Была она немножко выше первой, стройная; красивый овал лица, румяные щечки, густые каштановые волосы до плеч, придерживаемые гребешком. Девочка остановилась, медленно оглядела нас гордыми синими
глазами. Мы опять расшаркались. Она усмехнулась, не ответила на поклон и вышла.
Разбежался, с маху схватился
за верх калитки, быстро подтянулся на руках и сел на нее верхом. Увидел изумленные
глаза Маши. Такой пружинистый, напряженный восторг был в теле, — право, кажется, оттолкнулся бы для Маши от земля и кувырком понесся бы в мировые пространства.
Заморгал
глазами, потянул в себя носом и, волоча ноги, побрел к себе
за бузину. Опять попытался плакать. Ни слезинки! Делать нечего. Воровато огляделся, послюнявил пальцы. По щекам протянулись две широкие мокрые полосы. Я пошел к девочкам и спросил Юлю, сердито всхлипывая...
И вдруг я заплакал, и настоящие слезы хлынули из
глаз. И, сладко плача, я пошел
за бузину.
Приходит посадник. Василько проговаривается, что затеял с товарищами этою ночью вылазку из осажденного Новгорода. Посадник в негодовании выясняет ему всю преступность их затеи в такое время, когда важен всякий лишний человек… Я прикидывал
глазом, — много ли остается чтения? Много. Эх, не поспею в кухню. Акулина поставит картошку в духовку, — тогда уж не даст. А
за обедом совсем уж другой вкус у картошки.
Все, что он делал, он делал, казалось мне, нарочно и мне назло. Стоило мне случайно увидеть его в гимназии или на улице, — и весь мой остальной день был отравлен воспоминанием о нем. На его
глазах я из кожи лез, чтоб отличиться; больше бы не мог стараться, если бы смотрела сама Маша Плещеева. На сшибалке, например, когда он подходил и смотрел, — молодецки сшибаю одного
за другим, продвигаюсь вперед; украдкой взгляну на него, — а он уж равнодушно идет прочь, ничуть не прельщенный моими подвигами.
Громкий, властный топот шагов. Все ближе. Двери настежь. Вошел министр. Высокий, бритый, представительный,
за ним — попечитель учебного округа Капнист, директор, инспектор, надзиратели. Министр молча оглядел нас. Мы, руки по швам, выпучив
глаза, глядели на него.
Вдруг вижу: через две скамейки спереди, по партам, вытаращив
глаза, ползет на четвереньках Шенрок. Протянул длинную руку, схватил меня
за волосы, больно дернул в одну сторону, в другую и воротился к себе. Вошел учитель.
И теперь, из окутанного тенью угла, с тою же мукою
глаза устремлялись вверх, а я искоса поглядывал на это лицо, — и в первый раз в душе шевельнулась вражда к нему… Эти
глаза опять хотели и теперешнюю мою радость сделать мелкою, заставить меня стыдиться ее. И, под этими чуждыми земной радости
глазами, мне уже становилось
за себя стыдно и неловко… Почему?!
За что? Я ничего не смел осознать, что буйно и протестующе билось в душе, но тут между ним и много легла первая разделяющая черта.
В просторном кабинете,
за широким письменным столом, сгорбившись, сидит в халате Гермоген Викентьевич, дядя Геша, — очень толстый, с выпуклыми близорукими
глазами.
Герасим — стройный парень, высокий и широкоплечий, с мелким веснущатым лицом; волосы в скобку, прямые, совсем невьющиеся; на губах и подбородке — еле заметный пушок, а ему уж
за двадцать лет. Очень силен и держится прямо, как солдат. Он из дальнего уезда, из очень бедной Деревни. Ходит в лаптях и мечтает купить сапоги. Весь он для меня, со своими взглядами, привычками, — человек из нового, незнакомого мне мира, в который когда заглянешь — стыдно становится, и не веришь
глазам, что это возможно.
Иногда к нам приезжал и останавливался на день, на два мамин брат, дядя Саша, акцизный чиновник из уезда. Перед обедом и ужином он всегда выпивал по очень большому стаканчику водки и просиживал в клубе
за картами до поздней ночи. У него была светло-рыжая борода, отлогий лоб и про себя смеющиеся
глаза; я чувствовал, что весь дух нашей семьи вызывал в нем юмористическое уважение и тайную насмешку. Про Бокля он откровенно выражался так...
Разговаривал
за танцами и с Любою о русских сочинениях, и с Зиной Белобородовой о ледяных горах, а
глазами все время следил
за Наташею.
Глупость это была с моей стороны или предательство? Ей-богу, глупость. Мне теперь стыдно и удивительно вспоминать, до чего я тогда бывал глуп. Но не так, должно быть, воспринял мой поступок Горбатов. По-видимому, генерал встретился с ним в клубе и не поблагодарил его
за совет, который он мне дал. Вскоре я встретился с Горбатовым в коридоре, поклонился ему. Он холодно-негодующими
глазами оглядел меня, не ответил на поклон и отвернулся.
Помню: сидим мы все в тесной избе; папиросы мои давно вышли, курим мы махорку из трубок, волнами ходит синий, едкий дым, керосинка на столе коптит и чадит. Мы еще и еще выпиваем и поем песни. По соломенной крыше шуршит дождь,
за лесом вспыхивают синие молнии, в оконце тянет влажностью. На печи сидит лесникова старуха и усталыми
глазами смотрит Мимо нас.
Ох, как мне хотелось, чтоб меня кто-нибудь трепал
за волосья, бил по щекам, бил бы кулаком по шее и злорадно приговаривал соответственные поучения!.. Но ни одного попрека, ни одного раздраженного слова! Мама заботливо расспрашивала, почему я так долго не собрался выехать вчера, — ведь гроза разразилась, когда уже совсем было темно. Я, не глядя ей в
глаза, объяснял...
Еще с горящими от беготни
глазами, переводя дыхание, входим в просторный папин кабинет. От абажура зеленый сумрак в нем. Рассаживаемся по креслам и диванам. Мама открывает книгу и крестится, девочки вслед
за нею тоже крестятся. Мама начинает...
Когда были Конопацкие: я ходил легко, легко танцевал, легко разговаривал и острил. Почти всегда дирижировал. Приятно было в котильоне идти в первой паре, придумывать фигуры, видеть, как твоей команде подчиняются все танцующие. Девичьи
глаза следили
за мною и вспыхивали радостью, когда я подходил и приглашал на танец. И со снисходительною жалостью я смотрел на несчастливцев, хмуро подпиравших стены танцевальной залы, и казалось странным: что же тут трудного — легко разговаривать, смеяться, знакомиться?
Потом в университетском буфете,
за стаканом чая, разговорился с одним студентом-юристом, — он мне мало понравился. Невысокого роста, худощавый, одет довольно изящно; всего больше бросались в
глаза темные, почти черные очки, в которые насмешливо глядели
глаза с красными, опухшими веками. Губы поджатые, умные, лицо угреватое.
Глаза за темными очками безудержно хохотали. И уже через десять минут он стал называть Нарыжного «Павло», так что тот обиделся и ответил...
И тут-то вот, «у Кинча», над стаканчиком вина, Веселовский давал себе полную волю, и ученики жадно следили
за широкими картинами, которые на их
глазах набрасывал гениальный учитель.
А тут же, в уголочке ресторана,
за круглым столиком, в полнейшем одиночестве сидел профессор Ф. Ф. Соколов. Он сидел, наклонившись над столиком, неподвижно смотрел перед собою в очки тусклыми, ничего как будто не видящими
глазами и перебирал губами. На краю столика стояла рюмочка с водкой, рядом — блюдечко с мелкими кусочками сахара. Не глядя, Соколов протягивал руку, выпивал рюмку, закусывал сахаром и заставал в прежней позе. Половой бесшумно подходил и снова наполнял рюмку водкою.
Михаил Иванович Владиславлев. Профессор философии и психологии. Он у нас на первом курсе читал логику. Здоровенный мужичина с широким, плоским лицом, с раскосыми
глазами, глядевшими прочь от носа. Смотрел медведем. Читал бездарно. Мне придется о нем рассказывать впоследствии, когда
за крепкую благонадежность его сделали ректором на место смещенного Андреевского.
Очень глубокий старик, всегда в сером халате с голубыми отворотами, с открытою волосатою грудью; длинная рыжевато-седая борода, на выцветших
глазах большие очки с огромною силою преломления, так что
глаза за нами всегда казались смещенными. Быстрый, живой, умный, очень образованный. С давящимся хохотом, — как будто его душат, а он в это время хохочет.
У меня в университете лекции начинались на две недели раньше, чем у Миши в Горном институте, я приехал в Петербург без Миши. Долго искал: трудно было найти
за подходящую цену две комнаты в одной квартире, а папа обязательно требовал, чтобы жили мы на одной квартире, Наконец, на 15-й линии Васильевского острова, в мезонине старого дома, нашел две комнаты рядом. Я спросил квартирную хозяйку, — молодую и хорошенькую, с глуповатыми
глазами и чистым лбом...
У него засмеялись
глаза за темными очками.
За то, что я посещал его лекции, терся у него на
глазах, просил его писать себе в тетрадку?
Из Одинцова поехал в Каменку. Там хозяйничал мамин брат, дядя Саша, а в отдельном флигеле жила бывшая владелица имения, „баба-Настя“ — сестра бабушки, моя крестная мать, добрая и простая старушка с умными
глазами. Тут-то уж, конечно, можно и нужно было расцеловаться с нею по-хорошему. Но я обжегся на молоке, губы еще были в пузырях. И я поздоровался с нею —
за руку! Пожал руку. Видел ее огорченные и удивленные
глаза и понял, что опять сделал глупость.
Пора было подумать о кандидатской диссертации и решить, к какому профессору обратиться
за темой. Меня больше всего привлекал на нашем историческом отделении профессор В. Г. Васильевский, читавший среднюю историю. У него я и собирался писать диссертацию. Но я уже рассказывал: после позорнейшего ответа на его экзамене мне стыдно было даже попасться ему на
глаза, не то, чтобы работать у него.
У мамы стало серьезное лицо с покорными светящимися
глазами. «Команда» моя была в восторге от «подвига», на который я шел.
Глаза Инны горели завистью. Маруся радовалась
за меня, по-обычному не воспринимая опасных сторон дела. У меня в душе был жутко-радостный подъем, было весело и необычно.
Совсем новые люди были кругом — бодрые, энергичные, с горящими
глазами и с горящими сердцами. Дикою и непонятною показалась бы им проповедь «счастья в жертве», находившая такой сочувственный отклик десять лет назад. Счастье было в борьбе — в борьбе
за то, во что верилось крепко, чему не были страшны никакие «сомнения» и «раздумия».
Вечером в четверг я пошел к Михайловскому. Он жил на Спасской, 5. Знакомый кабинет, большой письменный стол, шкафчик для бумаг с большим количеством ящичков, на каждом надпись, обозначающая содержание соответственных бумаг. Михайловский — стройный и прямой, с длинною своей бородою, высоким лбом под густыми волосами и холодноватыми
глазами за золотым пенсне; как всегда, одет в темно-синюю куртку.
За время, которое я его не видал, он сильно пополнел и обрюзг. Лицо стало мясистое. Бросилось в
глаза, какое у него длинное туловище и короткие ноги.
В этом же, кажется, 1907 году Андреев воротился из-за границы. Опасения его оказались неосновательными, въехал он в Россию без всяких осложнений. Поселился в Петербурге. В 1908, помнится, году я с ним виделся. Впечатление было: неблагополучно у него на душе.
Глаза смотрели темно и озорно, он пил, вступал в мимолетные связи с женщинами и все продолжал мечтать о женитьбе и говорил, что только женитьба может его спасти.
— Поэт является голосом парода, и его задача — в том, чтобы в каждый момент отображать этот его голос. Я категорически утверждаю, — говорил он, — что в первые месяцы войны
глаза народа с восторгом и надеждою были обращены на Николая, и для того момента я был совершенно прав, воспевая ему дифирамбы. А что будто бы царь прислал мне
за эти стихи золотое перо, то это неправда, — прибавил он.