Неточные совпадения
И вместе с
тем была у мамы как будто большая любовь к жизни (у папы ее совсем не было) и способность видеть в будущем все лучшее (тоже не было у папы). И
еще одну мелочь ярко помню о маме: ела она удивительно вкусно. Когда мы скоромничали, а она ела постное, нам наше скоромное казалось невкусным, — с таким заражающим аппетитом она ела свои щи с грибами и черную кашу с коричневым хрустящим луком, поджаренным на постном масле.
— Скажи, пожалуйста, что ты, собственно, хотел этим сказать? «
Тот будет с пузом». Какая пошлость! Да неужели ты находишь это остроумным?.. И написал-то
еще на чужой вещи, не своей!
Пел я романс так часто и с таким! чувством, что мама сказала: если она
еще раз услышит от меня эту песню,
то перестанет пускать к Плещеевым.
И
еще, оказывается, из этих фикусов добывается каучук, —
тот самый каучук, из которого делают резину для мячиков, резинок и девочкиных подвязок.
У новгородской посадницы сидит важная боярыня Мамелфа Дмитриевна, потом приходит молодец Василько; говорят о
том, что на вече выбрали нового воеводу… Картошка какая вкусная! Поспею
еще в кухню?
Их было тысячи две, И я этот кунштюк преодолел, — сдал все слова: папа спрашивал меня
то с немецкого на русский,
то с русского на немецкий, и слова, которые я знал, вычеркивал из списка, остальные я должен был сдать
еще раз.
Или из «Записок охотника», как состязаются певцы и как в воздухе, наполненном тенями ночи, звучит далекое: «Антропка-а-а!» И много
еще. Но не было у нас Льва Толстого, Гончарова, Достоевского, не было Фета и Тютчева. Их я брал из библиотеки, и они не могли так глубоко вспахать душу, как
те писатели, наши.
Только что кончились переходные экзамены из пятого класса в шестой. Было
то блаженство свободы, отсутствия нависшей угрозы, заслуженного права на отдых, какое бывает только после экзаменов. Да
еще в первый раз я получил награду первой степени. До
тех пор я переходил из класса в класс с наградой второй степени, — похвальным листом. Теперь я должен был получить какую-нибудь хорошую книгу в красивом переплете.
Долго мы препирались, подошли другие девочки. Я требовал, чтоб они тут не делали дома, — стройте в Телячьем саду или на другом конце сада. Но девочки видели наш прекрасный дом и не могли себе представить, как можно такой дом построить и другом месте, а не в этой же канаве. Меня разъярило и
то, что наше убежище открыто, и
еще больше, что задорные Инна и Маня не исполняют моих требований, а за ними и другие девочки говорят...
Еще сильнее и глубже, чем с Машей Плещеевой, я познал
то чувство, для обозначения которого было не совсем удовлетворявшее меня слово «тоска».
И вдруг осияла меня мысль: дома у меня есть два Рубля с лишним, лайковые перчатки стоят три рубля; девятый час; если съезжу домой на извозчике,
то еще поспею в магазин.
Ужинаем на террасе. Выпиваю рюмку водки, — и так потом вкусно есть и подогретый суп, оставшийся от обеда, и ячневую кашу со сливочным маслом. А если
еще мясо, так уж прямо райское блаженство. И потом чай пить. Ложишься спать, — только прикоснешься головою к подушке и проваливаешься в мягкую, сладостную
тьму.
А
то еще у него была песня, — очень она к нему шла...
У меня, кроме всех этих общих забот, была
еще одна, своя. Я сидел у себя за столом над маленькой тетрадочкой в синей обертке, думал, покусывал карандаш, смотрел на ледяные пальмы оконных стекол и медленно писал. Записывал
темы для разговоров с дамами во время кадрили.
Сирень отцвела и сыпала на дорожки порыжевшие цветки, по саду яркой бело-розовой волной покатились цветущие розы, шиповник и жасмин. Экзамены кончились. Будет педагогический совет, нам выдадут аттестаты зрелости, — и прощай, гимназия, навсегда! Портному уже было заказано для меня штатское платье (в
то время у студентов
еще не было формы), он два раза приходил примерять визитку и брюки, а серо-голубое новенькое летнее пальто уже висело на вешалке в передней.
Никакого, конечно, запаха резеды в комнате не было, липы тогда
еще не цвели, да и месяца в
то время не было.
Мог ли я при этом думать
еще о каких-нибудь кладах, —
тех ли, которые прятались под густою мглою деревьев,
тех ли, которые покоились под одною со мною кровлею?
Впоследствии, в своих фельетонах, он любил рассказывать: «Когда я был в Англии,
то мне говорил Стад…», или: «Когда я был а Персии,
то мне говорил персидский шах…» Студентом он
еще не имел таких высоких знакомств, довольствовался более скромными и рассказывал, стараясь, чтобы все кругом слышали: «Когда я был у профессора Батюшкова,
то он мне говорил…»
Часто думалось о Конопацких, особенно о Любе. Но и сладости дум о ней примешивалось тревожное чувство страха и неуверенности. Никак сейчас не могу вспомнить, чем оно было вызвано. Простились мы у них на даче очень хорошо, но потом почему-то мне пришло в голову, что между нами все кончено, что Люба полюбила другого. К мрачному в
то время и вообще настроению присоединилось
еще это подозрение о крушении любви Любы ко мне. Иногда доходил до полного отчаяния: да, там все кончено!
Мой язык становился тяжелым и неповоротливым, когда я начинал говорить о
том, что меня глубоко интересовало, — и я все
еще приписывал это моему неумению говорить интересно.
Еще больше меня в этом отношении заинтересовали цитаты из Плеханова, которые приводил докладчик, — я о Плеханове до
того времени ничего не слышал.
Милая, может быть, даже
еще невинная до
того, Гретхен!..
И он продолжал говорить о
том, как я несправедливо поступаю, что я поддался наговорам Воскобойникова, который всегда,
еще с гимназических времен, завидовал ему и ненавидел за его талантливость и успехи у женщин.
Наконец встал. Чувствовал необычайный прилив сил и небывалую радостность. Ах, как все вокруг было хорошо! И милые люди, и поместительный наш дом, и тенистый сад. И
еще особенная радость: получил из Петербурга номер „Всемирной иллюстрации“, в нем был напечатан мой рассказ „Мерзкий мальчишка“, —
тот самый, который был принят в „Неделю“ и не помещен из-за малых своих размеров. Я его потом послал во „Всемирную иллюстрацию“.
Хорошо, что меня предупредили
еще дома о его отношении к Каткову, а
то бы я начал свое сообщение о его смерти так: „Привез вам радостную весть“.
Если нам, русским, приходилось постоянно терпеть задирания и часто прямые оскорбления,
то еще в большей мере все это выпадало на долю евреев. Конечно, подавляющее большинство корпорантов были антисемиты, еврею почти немыслимо было попасть в корпорацию равноправным товарищем баронов Икскулей и Тизенгаузенов. Оскорбляли и задирали евреев где только и как было можно. И на этой почве, как реакция, вырабатывались очень своеобразные типы.
— Да, Но и кроме
того. Я не знаю, мне кажется, у меня хватит сил не больше, как
еще на два, на три рассказа.
— Я этого не думаю. Конечно, с уверенностью трудно
еще сказать,
тем более, что до сих пор все ваши рассказы взяты из одной сферы — детской жизни. Но, основываясь на этих рассказах, я все-таки думаю, что вы ошибаетесь.
У меня составилось свое особое мнение о деле, мне захотелось его высказать. До
той поры мне ни разу
еще не приходилось выступать публично. Попросил председателя записать меня. Очень волновался в ожидании выступления. Больше всего боялся: вдруг забуду, что хотел сказать!
Я встречался с ним
еще несколько раз, — в последний раз на юбилее Михайловского, и каждый раз испытывал
то же очарование, слушая, как он громил марксистов, и глядя в его чудесные, суровые, ненавидящие глаза.
А
то, что к Вере Николаевне, я
еще испытывал только со Львом Толстым.
После ужина вдруг взял бутылку вина и собрался идти гулять. Настасья Николаевна испугалась и шепотом умолила актера пойти вместе с ним. До четырех часов они шатались по острову, Андреев выпил всю захваченную бутылку; в четыре воротились домой; Андреев отыскал в буфете
еще вина, пил до шести, потом опять потащил с собою актера к морю, в пещеру.
Тот не мог его удержать, несколько раз Андреев сваливался, — к счастию, в безопасных местах, воротились только к восьми утра. Андреев сейчас же завалился спать.
Дело
еще более осложнялось
тем, что я был автором «Записок врача».
О
том, о другом поднималась
еще беседа, — Толстой упорно сводил всякую на необходимость нравственного усовершенствования и любви к людям. В креслах, вытянув ноги и медленно играя пальцами, сидел сын Толстого, Лев Львович. Рыжий, с очень маленькой головкой. На скучающем лице его было написано: «Вам это внове, а мне все это уж так надоело! Так надоело!..»
Когда об этом сообщили опытнейшему книжнику И. Д. Сытину, он рассмеялся и сказал, что это полнейший вздор, что ни одно издательство такого гонорара писателям не выдержит; обычный гонорар писателя составлял от 10–13 % с номинала, а
то и
еще меньше.
Сделали мы собрание вышеперечисленных писателей. Выслушали нас очень настороженно. Все находили очень неудобным, что писатель сразу ничего не будет получать за свое издание. Удалось их убедить примером на мне самом. Я им сказал, что никогда с издателями не имел дела, издаю сам, получаю со склада комиссионный расчет каждый месяц и благодаря этому имею определенную ренту в 1000–2000 руб. в месяц, а
то и больше. Неужели же это не удобнее, чем получить сразу 4–5 тысяч и не знать, когда получишь
еще что-нибудь?
Ив. Бунин настойчиво требовал, чтобы мы немедленно приступили к изданию сборников. Я был решительно против этого: для сборников требовались средства, которых у нас
еще не было, за статьи для сборника нужно было платить сразу, чего мы сделать не могли; кроме
того для сборников нужна была не такая расплывчатая платформа, как для издания книг, платформа, о которой нужно было
еще договориться с товарищами. Бунин все время бузил, возмущался.
Ко мне подходили Андрей Белый, Бердяев, с которым я до
тех пор не был знаком,
еще многие другие и яро мне доказывали неправильность моей точки зрения.
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж
тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… // В
той кучке, видишь? впереди, // Там, где
еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Еще бокалов жажда просит // Залить горячий жир котлет, // Но звон брегета им доносит, // Что новый начался балет. // Театра злой законодатель, // Непостоянный обожатель // Очаровательных актрис, // Почетный гражданин кулис, // Онегин полетел к театру, // Где каждый, вольностью дыша, // Готов охлопать entrechat, // Обшикать Федру, Клеопатру, // Моину вызвать (для
того, // Чтоб только слышали его).
«Ну, что соседки? Что Татьяна? // Что Ольга резвая твоя?» // — Налей
еще мне полстакана… // Довольно, милый… Вся семья // Здорова; кланяться велели. // Ах, милый, как похорошели // У Ольги плечи, что за грудь! // Что за душа!.. Когда-нибудь // Заедем к ним; ты их обяжешь; // А
то, мой друг, суди ты сам: // Два раза заглянул, а там // Уж к ним и носу не покажешь. // Да вот… какой же я болван! // Ты к ним на
той неделе зван. —
Сие глубокое творенье // Завез кочующий купец // Однажды к ним в уединенье // И для Татьяны наконец // Его с разрозненной Мальвиной // Он уступил за три с полтиной, // В придачу взяв
еще за них // Собранье басен площадных, // Грамматику, две Петриады, // Да Мармонтеля третий
том. // Мартын Задека стал потом // Любимец Тани… Он отрады // Во всех печалях ей дарит // И безотлучно с нею спит.
Еще страшней,
еще чуднее: // Вот рак верхом на пауке, // Вот череп на гусиной шее // Вертится в красном колпаке, // Вот мельница вприсядку пляшет // И крыльями трещит и машет; // Лай, хохот, пенье, свист и хлоп, // Людская молвь и конский топ! // Но что подумала Татьяна, // Когда узнала меж гостей //
Того, кто мил и страшен ей, // Героя нашего романа! // Онегин за столом сидит // И в дверь украдкою глядит.