Неточные совпадения
Помню, — это уже было в девяностых
годах, я тогда был студентом, — отцу пришлось вести продолжительную, упорную борьбу с губернатором из-за водопровода.
Когда мне было восемь
лет, я поступил в приготовительный класс гимназии. Синяя кепка, мышино-серое пальто до пят,
за плечами ранец с книгами.
Строго запрещается давать подножки и на
лету хвататься
за противника, чтобы его стащить с собою.
С Машею встреча била неловкая и церемонная. Я почтительно расшаркался, она холодно подала мне руку. Про «ты» забыли и говорили друг другу «вы».
За лето волосы у Маши отросли, она стала их заплетать в толстую и короткую косу. Вид был непривычный, и мне больше нравилось, как было.
Лет через двадцать пять, в Париже, я зашел в магазин купить себе галстук — и машинально поспешил снять шляпу. Приказчик с сконфуженным, страдающим
за меня лицом потихоньку сказал...
В 1879
году в Сиднее, в Австралии, должна была открыться всемирная выставка. Однажды, в субботу,
за ужином, папа стал мечтать. Первого января тираж выигрышного займа. Если мы выиграем двести тысяч, то все поедем в Австралию на выставку. По железной дороге поехали бы в Одессу, там сели бы на пароход. Как бы он пошел? Через Константинопольский пролив… «Принеси-ка, Виця, географический атлас!»
С Лермонтовым я познакомился рано. Одиннадцати — двенадцати
лет я знал наизусть большие куски из «Хаджи-Абрека», «Измаил-Бея» и «Мцыри». В «Хаджи-Абреке» очень дивила меня несообразительность людская. Хаджи-Абрек, чтоб отомстить Бей-Булату
за своего брата, убил возлюбленную Бей-Булата, Лейлу, и сам ускакал в горы. Через
год в горах нашли два окровавленные трупа, крепко сцепившиеся друг с другом и уже разложившиеся.
Года через два-три, когда я прочел Писарева, я был преисполнен глубокого презрения к Пушкину
за его увлечение дамскими ножками. Но я вспоминал волнующие в своей красоте пушкинские звуки, оглашавшие наш актовый зал, — и мне смутно начинало казаться в душе, что все-таки чего-то мы с Писаревым тут недооцениваем, несмотря на все превосходство нашего миросозерцания над образом мыслей Пушкина.
Воспоминание о себе Куликов оставил у нас хорошее. У меня в памяти он остался как олицетворение краткой лорис-меликовской эпохи «диктатуры сердца».
Года через два Куликов ушел со службы. Не знаю, из-за либерализма ли своего или другие были причины. Слышал, что потом он стал драматургом (псевдоним — Н. Николаев) и что драмы его имели успех на сцене. Он был сын известного в свое время водевилиста и актера Н. И. Куликова.
В 1880
году Оля и Инна поступили в тульскую женскую гимназию. Родители продали на сруб щепотьевский лес и купили в Туле двухэтажный дом на Старо-Дворянской улице,
за угол от нас кварталом выше, наискосок от дома бабушки. В нижнем этаже поселились сами, верхний отдавали внаймы.
Через три
года папе стало совершенно невмоготу: весь его заработок уходил в имение, никаких надежд не было, что хоть когда-нибудь будет какой-нибудь доход; мама почти всю зиму проводила в деревне, дети и дом были без призора. Имение, наконец, продали, — рады были, что
за покупную цену, — со всеми новыми постройками и вновь заведенным инвентарем.
Герасим — стройный парень, высокий и широкоплечий, с мелким веснущатым лицом; волосы в скобку, прямые, совсем невьющиеся; на губах и подбородке — еле заметный пушок, а ему уж
за двадцать
лет. Очень силен и держится прямо, как солдат. Он из дальнего уезда, из очень бедной Деревни. Ходит в лаптях и мечтает купить сапоги. Весь он для меня, со своими взглядами, привычками, — человек из нового, незнакомого мне мира, в который когда заглянешь — стыдно становится, и не веришь глазам, что это возможно.
В гимназии мы без стеснения курили на дворе, и надзиратели не протестовали. Сообщали, на какой кто поступает факультет. Все товарищи шли в Московский университет, только я один — в Петербургский: в Петербурге, в Горном институте, уже два
года учился мой старший брат Миша, — вместе жить дешевле. Но главная, тайная причина была другая: папа очень боялся
за мой увлекающийся характер и надеялся, что Миша будет меня сдерживать.
— А почему необходимо? А вот почему. Шелгунов в своих воспоминаниях… Да! Вот и в «Отечественных записках»
за 1873
год… Так вот: верят, что могучею силою обладает печатное слово… Могучею, да! Как это там сказано? Забыл. Погодите, я вам как-нибудь прочту, у меня выписка есть.
Подробнейшим образом сообщал нам, что в таком-то
году до р. х., как говорит обломок дошедшей надписи, между такими-то двумя греческими городами происходила война; из-за чего началась, сколько времени тянулась и чем кончилась — неизвестно.
Осенью 1887
года, после смерти Каткова, Орест Миллер посвятил лекцию резко-отрицательной оценке его деятельности и
за это был уволен из университета.
Потом вышла замуж
за некоего Попова, кажется, инженера, поселилась с ним на Ижевских заводах и двадцати девяти
лет погибла от взрыва фосфористого водорода во время опытов, которые делала в своей лаборатории.
— Сказки!.. Да вы знаете ли, батенька мой, что одни эти сказки стоят всей «новой» литературы
за последние двадцать
лет, — всех ваших Помяловских, Щедриных и Глебов Успенских! Вы только посмотрите, какой там слог! Ну-ка, покажите мне где-нибудь еще такой слог! Нет, я говорю, покажите, где есть еще такой слог! А? Ага! Кхх! Ха-ха!
Мы с Мишею решили: когда осенью опять поедем в Петербург, — обязательно искать две комнаты; хоть самых маленьких, но чтобы две. В одной слишком мы стесняли друг друга: один хочет спать, другой заниматься, свет мешает первому; ко мне придут товарищи, а Мише нужно заниматься. И мы постоянно ссорились из-за самых пустяков. Со второго
года, как стали жить в раздельных комнатах,
за все три
года остальной совместной жизни не поссорились ни разу.
Этот учебный
год мы прожили у него. Весною Александр Евдокимович спросил меня, будем ли мы у них жить следующий
год. Я сурово ответил, что нет: не могу выносить, когда при мне бьют человека, а я даже не имею возможности
за него заступиться.
Вечером 16 ноября ко мне зашел Печерников, оживленный и таинственно-радостный. Пониженным голосом, чтоб не слышали
за стенкой, он сообщил мне, что завтра, 17 ноября, исполняется двадцать пять
лет со дня смерти Добролюбова. Союз студенческих землячеств призывает всех студентов прийти завтра на Волково кладбище, на панихиду по Добролюбове.
— Что вы говорите? Воскобойников рассказал, что раз он зашел к Леониду, не застал его дома, а ему нужен был для реферата Щапов. Стал искать, выдвинул нижний ящик комода, — и увидел там баночку с ртутною мазью, шприц, лекарственные склянки с рецептами еще
за минувший
год.
— Помнится,
за март — апрель прошлого
года.
Стипендия очень богатая, 60 руб. в месяц (обычный размер студенческой стипендии в то время был 25 руб.); выдается стипендия лицам, окончившим историко-филологический факультет (Studia humaniora) и поступающим в Военно-медицинскую академию; по окончании курса командировка на три
года за границу для усовершенствования, причем один
год обязательно пробыть… в Эдинбурге (очевидно, во времена Вилье шотландская столица славилась медицинским факультетом).
Стипендия Вилье уже целый ряд
лет не назначалась
за отсутствием требуемых кандидатов.
Осенью 1889
года я в Дерите получил из дому письмо: Люба Конопацкая выходит замуж
за Карбилова.
Условием я поставил высылку мне «Недели»
за 1891
год; о гонораре не упомянул.
Уже
за год все свободное от текущей работы время пришлось отдавать подготовке к экзаменам.
Повесть была напечатана в августовской и сентябрьской книжках «Русского богатства»
за 1895
год.
Совсем новые люди были кругом — бодрые, энергичные, с горящими глазами и с горящими сердцами. Дикою и непонятною показалась бы им проповедь «счастья в жертве», находившая такой сочувственный отклик десять
лет назад. Счастье было в борьбе — в борьбе
за то, во что верилось крепко, чему не были страшны никакие «сомнения» и «раздумия».
Вот как он вышел, В двух первых книжках «Русского богатства»
за 1899
год он поместил длинную статью, посвященную разбору моей книжки. Михайловский разбирал мои рассказы в хронологическом порядке. Вообще говоря, замечал он, смешна, когда молодые авторы считают нужным помечать каждый рассказ
годом его написания. Но в данном случае приходится пожалеть, что этого нет. А жалеть приходилось потому, что это важно было… для определения быстрого моего падения с каждым следующим рассказом.
Как раз в это время в «Мире божьем» был перепечатан отрывок из курьезной статейки Зинаиды Венгеровой в каком-то иностранном журнале, — статейки, посвященной обзору русской литературы
за истекающий
год. Венгерова сообщала, что в беллетристике «старого» направления представителем марксистского течения является М. Горький, народнического — В. Вересаев, «воспевающий страдания мужичка и блага крестьянской общины».
И вот Михайловский взял у Якубовича его выписку из статьи Богучарского и по одной этой выписке, не заглянув в самого Богучарского, написал свою громовую статью. Как мог попасть в такой просак опытный журналист, с сорока
годами журнальной работы
за плечами? Единственное объяснение: марксистов он считал таким гнусным народом, относительно которого можно верить всему.
Встречи наши, о которых вспоминает Короленко, происходили в 1896
году. Я тогда сотрудничал в «Русском богатстве», журнале Михайловского и Короленко, бывал на четверговых собраниях сотрудников журнала в помещении редакции на Бассейном. Короленко в то время жил в Петербурге, на Песках; я жил в больнице в память Боткина,
за Гончарною; возвращаться нам было по дороге, и часто мы, заговорившись, по нескольку раз провожали друг друга до ворот и поворачивали обратно.
За границею Вера Ивановна прожила более двадцати
лет. С зарождением русского марксизма она всею душою примкнула к этому течению и вошла в группу «Освобождение труда», во главе которой стояли Плеханов и Павел Аксельрод. После 1905
года Засулич получила возможность возвратиться в Россию и уже безвыездно прожила в ней до самой смерти.
В Тульской губернии у близких моих родственников было небольшое имение. Молодежь этой семьи деятельно работала в революции, сыновья и дочери то и дело либо сидели в тюрьмах, либо пребывали в ссылке, либо скрывались
за границей, либо высылались в родное гнездо под гласный надзор полиции. Однажды
летом к одной из дочерей приехала туда погостить Вера Ивановна. Место очень ей понравилось, и она решила тут поселиться. Ей отвели клочок земли на хуторе, отстоявшем
за полторы версты от усадьбы.
И правда: ей было
за шестьдесят
лет, но и теперь она поражала сдержанно-гордой, властной красотой и каким-то прирожденным изяществом. Что же было, когда она была молода!
За год перед тем он выпустил первую книжку своих рассказов, и встречена сна была критикою восторженно.
По средам чаще всего у него (и у Н. Д. Телешова) собирался наш кружок беллетристов, носивший название «Среда» и основанный
за несколько
лет перед тем Н. Д. Телешовым.
Когда я в начале 1906
года воротился с японской войны в Россию, Андреев в Москве уже не жил. Он уехал в Финляндию, оттуда
за границу. В апреле месяце я получил от него из Глиона (в Швейцарии) следующее письмо...
В этом же, кажется, 1907
году Андреев воротился из-за границы. Опасения его оказались неосновательными, въехал он в Россию без всяких осложнений. Поселился в Петербурге. В 1908, помнится,
году я с ним виделся. Впечатление было: неблагополучно у него на душе. Глаза смотрели темно и озорно, он пил, вступал в мимолетные связи с женщинами и все продолжал мечтать о женитьбе и говорил, что только женитьба может его спасти.
Умер он в 1919
году в Финляндии. От разрыва сердца, внезапно. Не на своей даче, а у одного знакомого. Вскоре после этого жена его с семьей уехала
за границу. На даче Андреева осталась жить его старушка-мать, Настасья Николаевна. После смерти сына она слегка помешалась. Каждое утро приходила в огромный натопленный кабинет Леонида Николаевича, разговаривала с ним, читала ему газеты. Однажды ее нашли во флигеле дачи мертвой.
В 1902
году, высланный Сипягиным из Петербурга, я жил в родной Туле. С
год назад вышли в свет мои «Записки врача» и шумели на всю Россию и заграницу. Весною я собрался ехать
за границу, уже выправил заграничный паспорт. Вдруг получаю письмо.
Весною 1907
года я возвращался из-за границы и от Варшавы ехал в одном купе с господином, который оказался М. С. Сухотиным, зятем Толстого (мужем его дочери Татьяны Львовны).
Он начал с того, что его, как провинциала (он говорил с заметным акцентом на „о“), глубоко поражает и возмущает один тот уже факт, что собравшаяся здесь лучшая часть московской интеллигенции могла выслушать, в глубоком молчании такую позорную клевету на врача и писателя, такие обвинения в шарлатанстве, лжи и т. п. только
за то, что человек обнажил перед нами свою душу и рассказал, через какой ряд сомнений и ужасов он прошел
за эти
годы.
— Сидим с ним
за бутылкой вина, вдруг он хлопнет по плечу: «Эх, Сережка, выпьем, брат, на ты!». Мне шестьдесят
лет, ему и того больше, какой я ему Сережка, какой он мне Васька?