Неточные совпадения
Смерть его вдруг обнаружила, какою он пользовался популярностью и
любовью в Туле, где всю жизнь работал.
Тем удивительнее и тем трогательнее была ее
любовь к мужу, — католику и поляку; больше того, — во время женитьбы отец даже был неверующим материалистом, «нигилистом». Замужество матери возмутило многих ее родных. И произошло оно как раз
в 1863 году, во время восстания Польши. Двоюродный брат мамы, с которым она была очень дружна, Павел Иванович Левицкий, богатый ефремовский помещик, тогда ярый славянофил (впоследствии известный сельский хозяин), совершенно даже прервал с мамой всякое знакомство.
И вместе с тем была у мамы как будто большая
любовь к жизни (у папы ее совсем не было) и способность видеть
в будущем все лучшее (тоже не было у папы). И еще одну мелочь ярко помню о маме: ела она удивительно вкусно. Когда мы скоромничали, а она ела постное, нам наше скоромное казалось невкусным, — с таким заражающим аппетитом она ела свои щи с грибами и черную кашу с коричневым хрустящим луком, поджаренным на постном масле.
Сейчас же, как приехал, я сообщил Юле, что я влюблен, и влюблен
в замечательную красавицу, какой даже нет у Майн-Рида. И не уставал рассказывать Юле про Машу. Впервые тогда познал я тоску
любви. Раньше я целиком жил
в том, что вокруг. Теперь чего-то
в окружающем не хватало, как будто из него вынули какую-то очень светлую его часть и унесли далеко. Было сладко и тоскливо.
Всю же восторженную влюбленность, нежность и восхищение мы изливали друг другу через Юлю. Мне Юля рассказывала, с какою
любовью Маша говорит обо мне, как расспрашивает о всех мелочах моей жизни; Маше сообщала, как я ее люблю и какие подвиги совершаю
в ее честь.
Иногда моею
любовью пользовались даже с практическими целями. Раз Юля забыла
в конце сада свою куклу, а было уже темно. Юля горько плакала: ночью мог пойти дождь, мальчишки из соседних садов могли украсть. Двоюродная сестра Констанция сказала...
И бешеный хохот по всему залу. Очень еще публика любила другую его русскую песню, — про Акулинина мужа. Пел он и чувствительные романсы, — «А из рощи, рощи темной, песнь
любви несется…» Никогда потом ни от чьего пения, даже от пения Фигнера, не переживал я такой поднимающей волны поэзии и светлой тоски. Хотелось подойти к эстраде и поцеловать блестяще начищенный носок его сапога. Тульская публика тоже была
в восторге от Славянского, и билеты на его концерты брались нарасхват.
Карточки Машиной мне не пришлось получить. Но у меня были ее волосы: через Юлю мы обменялись с нею волосами. И до сих пор не могу определить, что
в этой моей
любви было начитанного и что подлинного. Но знаю, когда я
в честь Маши прыгал с беседки,
в душе был сверкающий восторг, смеявшийся над опасностью; и когда я открывал аптечную коробочку с картинкой и смотрел на хранившуюся
в ней прядь каштановых волос, — мир становился для меня значительнее и поэтичнее.
Была
в этом рукопожатии детская, товарищеская чистота — и
в то же время пробуждавшаяся девичья
любовь.
Когда я приезжал
в Зыбино, я с головою окунался
в атмосферу общей
любви, признания и скрытого восхищения.
У нас были на немецком языке сочинения Теодора Кернера и Шиллера, маленького формата,
в тисненых коленкоровых переплетах, — их папа привез из своего путешествия за границу. Я много теперь стал читать их, особенно Кернера, много переводил его на русский язык. Мне близка была та восторженная, робкая юношеская
любовь, какая светилась
в его стихах.
Любовью ль то, свободой называя, —
Как серафим
в блестящем одеянье,
Передо мной стоит…
И из всего вообще, что я читал, вырастали душистые цветы, которые я гирляндами вплетал
в мою
любовь.
Многие церковные песни, и не из одной только всенощной, остались
в моей памяти как своеобразные любовные гимны, прочно связанные с определенными переживаниями
в моей
любви к Конопацким.
И теперь еще, когда звучит
в памяти эта песня, я так живо переживаю тогдашнее настроение: ощущение праздничной сытости и свободы, лучи весеннего солнца
в синем дыме, чудесные дисканты, как будто звучащие с купола, холодная, издевательская насмешка судьбы, упреки себе и тоска
любви такая безнадежная! Особенно все это во фразе: «Пасха, двери райские нам отверзающая». Мне и сейчас при этой молитве кажется: слезы отчаяния подступают к горлу, и я твержу себе...
Вообще я теперь все больше писал стихов. И переводил и оригинальные писал, — о
любви моей к Конопацким; но посылать
в журналы не осмеливался.
И говорилось
в этот вечер особенно легко и задушевно, и прямо, с нескрываемою
любовью, смотрели глаза
в милое, легко красневшее лицо…
Поражает меня
в этой моей
любви вот что.
Любовь была чистая и целомудренная, с нежным, застенчивым запахом, какой утром бывает от луговых цветов
в тихой лощинке, обросшей вокруг орешником. Ни одной сколько-нибудь чувственной мысли не шевелилось во мне, когда я думал о Конопацких. Эти три девушки были для меня светлыми, бесплотными образами редкой красоты, которыми можно было только любоваться.
А
в гимназии, среди многих товарищей, шли циничные разговоры, грубо сводившие всякую
любовь к половому акту. Рассказывались скоромные анекдоты, пелись срамные песни.
Пусть говорит, что
в наш век положительный
Эта
любовь уж смешна,
Пусть нас пятнают насмешкой язвительной, —
Не испугаюся я.
Часто думалось о Конопацких, особенно о Любе. Но и сладости дум о ней примешивалось тревожное чувство страха и неуверенности. Никак сейчас не могу вспомнить, чем оно было вызвано. Простились мы у них на даче очень хорошо, но потом почему-то мне пришло
в голову, что между нами все кончено, что Люба полюбила другого. К мрачному
в то время и вообще настроению присоединилось еще это подозрение о крушении
любви Любы ко мне. Иногда доходил до полного отчаяния: да, там все кончено!
Погоди, товарищ! Снова
Время прежнее вернется,
И опять волной широкой
Песня вольная польется.
Вновь широкой, полной грудью
Ты на родине задышишь.
Вновь чарующие звуки,
Звуки страсти ты услышишь.
Вновь звездою лучезарной
Пред тобой
любовь заблещет.
Сердце, счастье предвкушая,
Сладко бьется и трепещет.
Сгинет байронова дума
На челе твоем суровом,
И заря здоровой жизни
Загорится
в блеске новом.
Прочь печаль, сомненья, слезы, —
Прояснилось солнце вновь!
Снова — грезы, грезы, грезы,
Снова прежняя
любовь!
Га, судьба!
В тоске рыдая,
Я молился, жизнь кляня,
Чтоб опять
любовь былая
Воротилась для меня.
Ты смеялась надо мною, —
Проклял я тебя тогда,
И отбил себе я с бою
То, что ты мне отняла.
Ну, смотри же: с прежней лаской
Смотрит взор тот на меня!
Все исчезло вздорной сказкой, —
Все!.. Ура… Она моя!
Я возмутился, стал возражать, но он логически и для меня неопровержимо доказал, что по существу дела мать есть именно это и ничего больше. Но, разумеется, и среди матерей могут встречаться женщины хорошие, вполне достойные
любви своих детей. Но это не лежит
в существе материнства.
Большою популярностью и
любовью пользовалась
в студенчестве Е. К. Мравина, красавица, с чудесным голосом. Не забуду ее
в Людмиле, как, с лукавым смехом
в голосе, она обращается к мрачно насупившемуся Фарлафу-Стравинскому...
Так вот он, конец! Удержаться я был уж не
в силах:
Любви слишком сильно просила душа молодая,
Горячая кровь слишком быстро катилася
в жилах,
А ты — ты была хороша, как валькирия рая.
И призрак создал я себе обаятельно-чудный,
И сам я поверил
в него беззаветно и страстно…
Однако знакомство наше не прекратилось. Карас относился ко мне с восторженным уважением и
любовью. Время от времени заходил ко мне, большею частью пьяный, и изливал свои чувства.
В глубине его души было что-то благородное и широкое, тянувшее его на простор из тесной жизни. Я впоследствии изобразил его
в повести «Конец Андрея Ивановича» («Два конца») под именем Андрея Ивановича Колосова.
Основная мысль была очень благородная и «регрессивная»: истинная
любовь возможна только при общности миросозерцании и идеалов, любящие прежде всего должны видеть друг
в друге товарища и соратника, а лишь потом, во вторую очередь, — женщину или мужчину.
Не иди на военную службу, какие бы тебе за это ни грозили кары; отказывайся от присяги, не судись ни с кем; не будь даже самым маленьким колесиком государственного механизма, который только уродует и разрушает жизнь; откажись от всех привилегий, не пользуйся удобствами и комфортом, которые для тебя создает трудовой народ, сам ими не пользуясь; люби всех людей, служи им своею
любовью, кротостью и непротивлением; люби даже животных, не проливай их крови и не употребляй
в пищу.
Кто крест однажды будет несть,
Тот распинаем будет вечно;
Но если счастье
в жертве есть,
Он будет счастлив бесконечно.
Награды нет для добрых дел.
Любовь и скорбь — одно и то же.
Но этой скорбью кто скорбел.
Тому всех благ она дороже.
Какое дело до себя,
И до других, и до вселенной
Тому, кто следовал, любя.
Куда звал голос сокровенный?
Но кто, боясь за ним идти,
Себя раздумием тревожит, —
Пусть бросит крест свой средь пути.
Пусть ищет счастья, если может!
Но нет. Все-таки — нельзя терять веры
в будущее. Оно придет — хорошее, исполненное
любви. Вот как обосновывал Надсон эту веру...
Мир, видите ли, устанет от чрезмерности мук, захлебнется
в крови, утомится борьбой — и по этой причине обратится к
любви. Вот чем можно было обосновать надежду…
— Вот, брат, эти каторжные ядра обывательской родительской
любви! Пока не сбросит человек с ног этих каторжных ядер, всегда он будет тонуть
в подлостях.
— „Тяжко! Скорбно! Безвыходно! — продолжал читать ректор. — И
в эти горестные дни С.-Петербургский университет
в целом его составе, все его профессора и студенты ищут себе единственного утешения
в милостивом, государь, дозволении повергнуть к священным стопам вашего величества чувства верноподданнической преданности и горячей
любви“.
Пошел
в гости к Конопацким. С ними у меня ничего уже не было общего, но властно царило
в душе поэтическое обаяние миновавшей
любви, и сердце, когда я подходил к их новому большому дому на Калужской, по-прежнему замирало.
Эта
любовь и почтение к чинам были, впрочем, вообще особенностью германских профессоров и
в самой Германии.
Студенты, наиболее обратившие на себя внимание профессора своими знаниями и
любовью к делу, приглашались им на семестр
в свою клинику
в качестве суб-ассистентов.
Но
в душе долго остается жить первая
любовь.
—
В этом-то именно и достоинство художественного описания. Нужно именно описывать вообще реку, вообще город, вообще человека, вообще
любовь. Какой интерес
в конкретности? Какой бы художник рискнул, например, написать красавицу с турнюром, как у нас ходили дамы лет пятнадцать назад? Всякий смотрел бы на этот уродливо торчащий зад и только смеялся бы.
Ораторы один за другим всходили на кафедру и заявляли, что не нам проливать слезы над Оскаром Уайльдом, попавшим
в каторжную тюрьму за содомский грех, — нам, у которых столько писателей прошло черен каторгу за свою
любовь к свободе и народу.
После обеда Лев Николаевич предложил нам пройтись. Было ясно и солнечно,
в колеях обсохшей дороги кое-где блестела вода от вчерашнего дождя. Лев Николаевич шел своей легкой походкой, ветерок шевелил его длинную серебряную бороду. Он говорил о необходимости нравственного усовершенствования, о высшем счастье, которое дает человеку
любовь.
— Но если нет у человека
в душе этой
любви? Он может сознавать умом, что
в такой
любви — высшее счастье, но нет у него ее, нет непосредственного, живого ее ощущения. Это величайший трагизм, какой может знать человек.
Рассказал я этот случай
в наивном предположении, что он особенно будет близок душе Толстого: ведь он так настойчиво учит, что истинная
любовь не знает и не хочет знать о результатах своей деятельности; ведь он с таким умилением пересказывает легенду, как Будда своим телом накормил умирающую от голода тигрицу с детенышами.
О том, о другом поднималась еще беседа, — Толстой упорно сводил всякую на необходимость нравственного усовершенствования и
любви к людям.
В креслах, вытянув ноги и медленно играя пальцами, сидел сын Толстого, Лев Львович. Рыжий, с очень маленькой головкой. На скучающем лице его было написано: «Вам это внове, а мне все это уж так надоело! Так надоело!..»
Без
любви она отдавала Каренину то, что светлым и радостным может быть только при
любви, без
любви же превращается
в грязь, ложь и позор.