Неточные совпадения
Сначала служил ординатором
в больнице Приказа общественного призрения, но с тех пор, как я себя помню,
жил частной врачебной практикой.
Он тихонько приезжает, украдкою пробирается
в свой кабинет и там
живет, никому не показываясь.
Всегда у нас
в комнатах
жили собаки, — то огромный ньюфаундленд, то моська, то левретка. И блохи были нашей всегдашнею казнью.
Жил у нас
в то время нахлебником смешной толстенький бутуз, Анатолий Коренков. Мама объявила, что сегодня вечером она будет разбирать Плюшкин магазин. Мы все обрадовались,
в восторге сообщали друг другу...
Папа никогда не давал ложных медицинских свидетельств. Однажды, — это было, впрочем, много позже, когда мы со старшим братом Мишею уже были студентами, — перед концом рождественских каникул к брату зашел его товарищ-студент и сказал, что хочет попросить папу дать ему свидетельство о болезни, чтоб еще недельку-другую
пожить в Туле. Миша лукаво сказал...
Мама, как узнала, пришла
в ужас: да что же это! Ведь этак и убить могут ребенка или изуродовать на всю жизнь! Мне было приказано ходить
в гимназию с двоюродным моим братом Генею, который
в то время
жил у нас. Он был уже во втором классе гимназии. Если почему-нибудь ему нельзя было идти со мной, то до Киевской улицы (она врагу моему уже была не по дороге) меня провожал дворник. Мальчишка издалека следил за мною ненавидящими глазами, — как меня тяготила и удивляла эта ненависть! — но не подходил.
Меня удивил вопрос, и вдруг я почувствовал, что Петр Степанович
живет в каком-то совсем другом, чуждом мире, жестоком и грубом; и его лицо показалось мне вульгарным и непочтенным. Я ответил...
Перед этим целый год у нас
в Туле
жил нахлебником Володя Плещеев, сын богатой крапивенской помещицы, папиной пациентки. Он учился
в первом классе реального училища, я —
в первом классе гимназии.
Жил у них
в доме отдаленный их родственник, Николай Александрович, слепорожденный, — худощавый молодой человек
в черных очках.
Но
в душе меня это мало утешало. Не просто, не случайно я не умел держать ножик и вилку. Значит, я вообще не умею ничего делать, как они. Это я уже и раньше смутно чувствовал, — что мы тут не свои. Но как же тогда Маша может меня любить? «Невоспитанные»… Нужно будет приглядываться повнимательнее, как люди
живут по-аристократически.
Сейчас же, как приехал, я сообщил Юле, что я влюблен, и влюблен
в замечательную красавицу, какой даже нет у Майн-Рида. И не уставал рассказывать Юле про Машу. Впервые тогда познал я тоску любви. Раньше я целиком
жил в том, что вокруг. Теперь чего-то
в окружающем не хватало, как будто из него вынули какую-то очень светлую его часть и унесли далеко. Было сладко и тоскливо.
Плещеевы одну только эту зиму собирались
прожить в Туле. Весною старший их брат, Леля, кончал гимназию, и к следующей осени все Плещеевы переезжали
в Москву.
И я думал: «Наверно, он всегда
живет в самом аристократическом обществе!»
В подвальном этаже дома и
в надворном флигеле
жила беднота, платила плохо, а часто и совсем не платила, иногда годами.
Под конец жизни тетя Анна
жила в большой нужде
в своем доме, приходившем все
в большее разрушение.
Я родился через шесть лет после освобождения крестьян, — значит, крепостного права не застал. Но когда вспоминаю деревню
в мои детские годы, мне начинает казаться, что я
жил еще во время крепостного права. Весь дух его целиком еще стоял вокруг.
Сошел я вниз,
в комнату, где
жил с братом Мишею. Зажег лампу. И вдруг со стены, из красноватого полумрака, глянуло на меня исковерканное мукою лицо с поднятыми кверху молящими глазами, с каплями крови под иглами тернового венца. Хромолитография «Ecce homo!» [«Вот человек!» (лат.)] Гвидо Рени. Всегда она будила во мне одно настроение. Что бы я ни делал, чему бы ни радовался, это страдающее божественною мукою лицо смотрело вверх молящими глазами и как бы говорило...
Один, Николай, получил от отца
в наследство село Теплое, вскоре продал его и
жил где-то
в Минской губернии.
Другой, Гермоген Викентьевич,
жил в Рогачеве Могилевской губернии, служил там
в акцизе.
В Зыбкие — огромный барский дом, где
жила и умерла она сама.
Известно, что у нас на Руси было два дела, для которых не считалась нужною никакая предварительная подготовка, — воспитание детей и занятие сельским хозяйством, Гермоген Викентьевич подал
в отставку и приехал
в Зыбино хозяйничать. Он был хорошим и исполнительным чиновником, но хозяином оказался никуда не годным. На наших глазах все постепенно ветшало, ползло, разваливалось. Оборотного капитала не было: чтобы
жить, приходилось продавать на сруб лес и — участками — саму землю.
Летом мы
жили у них
в Зыбине, зимою постоянно видались
в Туле.
В душе непрерывно
жила светлая, задумчиво-нежная тоска и недовольство окружающим.
И как будто волшебство случилось: вдруг я стал приятно-развязен, остроумен,
жив,
в танцах явилась грация,
в приглашении дам — смелость и уверенность.
Не мог я к нему подойти, не мог заговорить таким языком, чтоб он хотя бы понял, о чем я говорю. Я стал рассказывать, что люди, которые на земле
жили праведно, которые не убивали, не крали, не блудили, попадут
в рай, — там будет так хорошо, что мы себе здесь даже и представить не можем.
Ты богач, богач-судьяга!
Ты на этом свете
живешь скряга
И помрешь, как сукин сын.
Твою душу черти
в ад потошшут,
Зададут ей трепака.
А нам нечего бояться,
Мы процентов не берем…
Поженившись, они сначала
жили хорошо, но потом Петр начал пить, ушел
в крючники.
В начале девятисотых годов, высланный из Петербурга, я
жил а Туле.
С отцом своим Мерцалов почему-то разошелся и
жил у учителя математики Томашевича, — квартира его была рядом с нашим домом, на углу Старо-Дворянской. Проходя по улице, я часто с завистью и почтением смотрел, как они там все трое сидят с Томашевичем, спорят с ним, как с равным, играют
в шахматы.
В этом доме
жили Николаевы, у них была дочь, гимназистка немного старше меня, Катя, хорошенькая смуглая брюнетка.
Чтоб, уж ногой
в гробу стоя,
Я мог бы всем сказать, что я
Жил честно, целый век трудился
И умер гол, как гол родился.
Последние два стиха, когда они уже были написаны, — я сообразил, — не мои, а баснописца Хемницера: он себе сочинил такую эпитафию. Ну что ж! Это ничего. Он так
прожил жизнь, — и я хочу так
прожить. Почему же я не имею права этого пожелать? Но утром (было воскресенье) я перечитал стихи, и конец не понравился: как это молиться о том, чтоб остаться голым! И сейчас же опять
в душе заволновалось вдохновение, я зачеркнул последний стих и написал такое окончание...
Когда я перешел
в седьмой класс, старший брат Миша кончил реальное училище, выдержал конкурсный экзамен
в Горный институт и уехал
в Петербург. До этого мы с Мишей
жили в одной комнате. Теперь, — я мечтал, — я буду
жить в комнате один. Была она небольшая, с одним окном, выходившим
в сад. Но после отъезда Миши папа перешел спать ко мне. До этого он спал
в большом своем кабинете, — с тремя окнами на улицу и стеклянною дверью на балкон.
Впрочем, папа и сам, по-видимому, скоро увидел бесплодность своей попытки, и последний год гимназической жизни я уже
жил в своей комнате один.
А
в то время, когда мы
жили с папой вместе, случилось однажды вот что. Было вербное воскресение. С завтрашнего дня начиналось говение, нужно было утром встань к заутрене
в пять часов. Но пусть рассказывает мой тогдашний дневник.
Дома
в Туле: после грязи, тесноты, некрашеных полов и невкусной еды — простор, чистота, вкусная еда. Помню, раз, после обеда: были ленивые щи со сметаной и ватрушками, жареные цыплята с молодым картофелем и малосольными огурцами. Сел после обеда
в кресло с газетой, закурил, — и всего охватило блаженство: как хорошо
жить на свете! Особенно, — когда жареные цыплята и малосольные огурцы!
Конопацкие летом
жили всегда
в городе, — на это лето они сняли под Тулою дачу; и Мария Матвеевна мельком сказала мне...
В гимназии мы без стеснения курили на дворе, и надзиратели не протестовали. Сообщали, на какой кто поступает факультет. Все товарищи шли
в Московский университет, только я один —
в Петербургский:
в Петербурге,
в Горном институте, уже два года учился мой старший брат Миша, — вместе
жить дешевле. Но главная, тайная причина была другая: папа очень боялся за мой увлекающийся характер и надеялся, что Миша будет меня сдерживать.
Все наши давно уже были во Владычне. Один папа, как всегда, оставался
в Туле, — он ездил
в деревню только на праздники. Мне с неделю еще нужно было пробыть
в Туле: портной доканчивал мне шить зимнее пальто. Наш просторный, теперь совсем пустынный дом весь был
в моем распоряжении, и я наслаждался. Всегда я любил одиночество среди многих комнат. И даже теперь, если бы можно было,
жил бы совершенно один
в большой квартире, комнат а десять.
Уж три недели я
жил в Петербурге. Когда я сюда ехал, мне представлялось: сейчас же попаду
в веселую, кипучую жизнь, будут сходки, кружки, жизнь забурлит, как самовар, полный доверху углей.
Нужно было знать, что
в пятом веке
жил фракийский царь такой-то, о котором ничего не было известно, кроме того, что он существовал.
Соколов сильно пил. Был он одинокий, холостой и
жил в комнате, которую ему отвел
в своей квартире его младший брат, географ А. Ф. Соколов: он имел казенную квартиру
в здании Историко-филологического института, рядом с университетом. Однажды предстоял экзамен
в Историко-филологическом институте (Ф. Ф. Соколов читал и там древнюю историю). Все собрались. Соколова нет. Инспектор послал к нему на квартиру служителя. Соколов ему приказал...
Вильмсы
жили в самой Петропавловской крепости,
в белом, казенного вида двухэтажном домике против собора. Верхний этаж занимал комендант крепости, нижний — Гаврила Иванович.
Гаврила Иванович безумно любил Зиночку, и она так же любила его. Мать же
жила как-то
в стороне. Кабинет Зиночки (у нее был свой кабинет) примыкал к кабинету Гаврилы Ивановича, Зиночка постоянно сидела у отца, спорила с ним, обменивалась впечатлениями, они вместе читали. А Анна Тимофеевна неизменно сидела
в гостиной, болтала с великосветскими гостями и раскладывала пасьянс.
— Мать? Что такое мать? Мокрая квартира,
в которой человек должен
прожить девять месяцев.
Это лето они
жили в Судакове, по Киевскому шоссе.
Мы с Мишею решили: когда осенью опять поедем
в Петербург, — обязательно искать две комнаты; хоть самых маленьких, но чтобы две.
В одной слишком мы стесняли друг друга: один хочет спать, другой заниматься, свет мешает первому; ко мне придут товарищи, а Мише нужно заниматься. И мы постоянно ссорились из-за самых пустяков. Со второго года, как стали
жить в раздельных комнатах, за все три года остальной совместной жизни не поссорились ни разу.
У меня
в университете лекции начинались на две недели раньше, чем у Миши
в Горном институте, я приехал
в Петербург без Миши. Долго искал: трудно было найти за подходящую цену две комнаты
в одной квартире, а папа обязательно требовал, чтобы
жили мы на одной квартире, Наконец, на 15-й линии Васильевского острова,
в мезонине старого дома, нашел две комнаты рядом. Я спросил квартирную хозяйку, — молодую и хорошенькую, с глуповатыми глазами и чистым лбом...
И пригласил меня к себе чай пить. Вся квартира-мезонин состояла из двух наших комнат, выходивших окнами на улицу, и боковой комнаты возле кухни, —
в этой комнате и
жили хозяева. На столе кипел самовар, стояла откупоренная бутылка дешевого коньяку, кусок голландского сыра, открытая жестянка с кильками, — я тут
в первый раз увидел эту склизкую, едкую рыбку. Сейчас же хозяин палил мне и себе по большой рюмке коньяку. Мы выпили. Коньяк пахнул сургучом. И закусили килькой. Хозяин сейчас же опять налил рюмки.
— Два года мы
в Риге
жили. Очень мне там нравилась немецкая опера. Ни одного представления не пропускал. Засяду
в райке и слушаю. И я откровенно вам сознаюсь, — большие у меня способности были к немецкой опере. Даже можно сказать, — талант. Только вот голоса нету, и немецкого языка не знаю.