Неточные совпадения
Я, Витя,
в душе весело засмеялся: мне представилась великолепнейшая комбинация, которую я разовью из создавшегося положения. Но ни один мускул не дрогнул на моем лице. Я, Артур, зловещим
голосом проговорил...
Случился пожар на Верхне-Дворянской, наискосок от нас,
в мелочной лавке Окорокова. Лавка стояла отдельным домиком. Когда, я прибежал, она вся пылала. Толпился народ. Толстый лавочник кубарем вертелся вокруг пылающей лавки и только повторял рыдающим
голосом, хватаясь за голову...
Вечером, после ужина, мы стояли
в зале у открытого окна — Маша, Оля и я. Над черными липами сиял полный месяц. Что-то вдруг случилось с утра, — стало легко, просто, вдруг все, что мы говорили, стало особенным, значительным и поэтичным. Я прямо и просто смотрел
в глаза Маше,
голоса наши ласково и дружески разговаривали друг с другом помимо слов, которые произносили. Маша важно рассказывала...
Девочки с гувернанткою уже пришли. Я слышал
в саду их
голоса, различал
голос Маши. Но долго еще взволнованно прихорашивался перед зеркалом, начесывал мокрою щеткою боковой пробор. Потом пошел на двор, позвал Плутона и со смехом, со свистом, с весело лающим псом бурно побежал по аллее. Набежал на Плещеевых, — удивленно остановился, как будто и не знал, что Плещеевы у нас, — церемонно поздоровался.
Я опешил. Вынул из зубов кинжал, спрятал
в карман, помолчал и плаксивым
голосом сказал...
Люба с самого начала держалась просто и приветливо, и с нею было хорошо разговаривать. Иногда я не смел о ней думать, иногда ликующая мысль врывалась
в душу, что и она меня любит. Раз она мне сказала своим задушевным
голосом...
Такую
в этом силищу почувствовал Дмитрий, что испуганным, жалостно-бабьим
голосом вдруг запросил...
И
в ответ нежно, протяжно звучат под сводами детские
голоса, сдержанно гудят басы...
Скоро стало мне очень плохо. Меня уложили
в клети, на дощатом помосте, покрытом войлоком. Как только я опускал голову на свое ложе, оно вдруг словно принималось качаться подо мною, вроде как лодка на сильной волне, и начинало тошнить. Тяжко рвало. Тогда приходил из избы Петр, по-товарищески хорошо ухаживал за мною, давал пить холодную воду, мочил ею голову. Слышал я, как
в избе мужики пьяными
голосами говорили обо мне, восхваляли, — что вот это барин, не задирает перед мужиками коса, не гордый.
Я
в душе ахнул, и
в первый раз мне захотелось приглядеться к Любе попристальней. Но так задушевно звучал ее
голос, и с такою ласкою смотрели на меня синие глаза, что очень скоро погасло неприятное ощущение.
— Смотрите же, Витя, приезжайте! — и, понизив
голос прибавила: — Я и подумать не могу, чтоб мы с вами не увиделись до вашего отъезда
в Петербург.
Большая голова с высоким лбом, землистое лицо,
в очки смотрят тусклые, близорукие, как будто ничего крутом не видящие глаза, нижняя губа отвисла,
голос шамкающий.
Много пробудили
Грез во мне былых
Эти переливы
Звуков удалых,
Сотен свеч возженных
Нестерпимый свет,
Скользко навощенный,
Блещущий паркет,
Жаркое дыханье.
Длинных кос размах,
Тихая улыбка
В любящих глазах,
Груди волнованье,
Голос молодой,
Стана трепетанье
Под моей рукой,
Бешеного вальса
Страстная волна,
Ласковые взоры…
Все — она, она…
— Два года мы
в Риге жили. Очень мне там нравилась немецкая опера. Ни одного представления не пропускал. Засяду
в райке и слушаю. И я откровенно вам сознаюсь, — большие у меня способности были к немецкой опере. Даже можно сказать, — талант. Только вот
голоса нету, и немецкого языка не знаю.
Еще ребенок ты. Твой детский стан так тонок,
И так наивен твой невинный разговор,
Твой
голос молодой так серебристо-звонок,
И ясен и лучист задумчивый твой взор.
Тобой нельзя, дитя, не любоваться,
Куда ни явишься, покорно все тебе.
И только я один не
в силах отвязаться
От мыслей о твоей, красавица, судьбе.
И мучит все меня один вопрос упорный:
Что
в будущем сулит роскошный твой расцвет, —
Сокровища ль живые силы плодотворной,
Иль только пышный пустоцвет?
Был и на балу у них. Это был уже настоящий бал, и зал был под стать. Кавалеры
в большинстве были новые, мне незнакомые. Осталось
в памяти: блеск паркета, сверкающие белые стены, изящные девичьи лица — и какой-то холод, холод, и отчужденность, и одиночество. Исчезла всегдашняя при Конопацких легкость
в обращении и разговорах. Я хмурился, не умел развернуться и стать разговорчивым, больше сидел
в курительной комнате и курил. Люба сказала мне своим задушевным
голосом...
Вел песню хорошим тенором студент-естественник Воскобойников, с голодным лицом,
в коричневой блузе.
Голос его хватал за душу.
В голове кружилось, накипали горькие похаянные слезы. Печерников слушал, бледный, поникнув головой; он был без слуха и не пел.
Кто крест однажды будет несть,
Тот распинаем будет вечно;
Но если счастье
в жертве есть,
Он будет счастлив бесконечно.
Награды нет для добрых дел.
Любовь и скорбь — одно и то же.
Но этой скорбью кто скорбел.
Тому всех благ она дороже.
Какое дело до себя,
И до других, и до вселенной
Тому, кто следовал, любя.
Куда звал
голос сокровенный?
Но кто, боясь за ним идти,
Себя раздумием тревожит, —
Пусть бросит крест свой средь пути.
Пусть ищет счастья, если может!
А
в таком случае — такая ли уж большая разница между подвигом Желябова и подвигом гаршинского безумца? Что отрицать? Гаршинский безумец — это было народовольчество, всю свою душу положившее на дело, столь же бесплодное, как борьба с красным цветком мака. Но что до того?
В дело нет больше веры? Это не важно. Не тревожь себя раздумьем, иди слепо туда, куда зовет
голос сокровенный. Иди на жертву и без веры продолжай то дело, которое предшественники твои делали с бодрою верою Желябовых и… гаршинских безумцев.
Казалось, слышал
голос гоголевского Петра Петровича Петуха: „Да поджарь, да подпеки, да
в один угол кулебяки загни ты мне телячьих мозгов, а
в другой…“ И слюнки текли, как у неделю не евшей собаки.
Однажды весною,
в 1889 году, я зашел по какому-то делу
в помещение Общества русских студентов. Лица у всех были взволнованные и смущенные, а из соседней комнаты доносился плач, — судя по
голосу, мужчины, но такой заливчатый, с такими судорожными всхлипываниями, как плачут только женщины. И это было страшно. Я вошел
в ту комнату и остановился на пороге. Рыдал совершенно обезумевший от горя Омиров. Я спросил соседа,
в чем дело. Он удивленно оглядел меня.
Я был на вскрытии трупа. Он лежал на цинковом столе, прекрасный, как труп Аполлона. Восковое, спокойное лицо, правая бровь немного сдвинута. Под левым соском маленькая черная ранка. Пуля пробила сердце. Рука не дрогнула, и он хорошо знал анатомию. Профессор судебной медицины Кербер приступил к вскрытию… Кроваво зияла открытая грудобрюшная полость, профессор копался
в внутренностях и равнодушным дребезжащим
голосом диктовал протокол вскрытия...
Перед входом профессора
в аудиторию далеко еще за дверями уже слышался его властный, что-то приказывающий
голос; кажется, это у него была рассчитанная манера предварять аудиторию о своем пришествии.
Как-то обедал я у него. После обеда пошли
в сад, бывший при доме. Бросались снежками, расчищали лопатами дорожки от снега. Потом разговорились. Месяца два назад началась японская война. Говорили мы о безумии начатой войны, о чудовищных наших неурядицах, о бездарности наместника на Дальнем Востоке, адмирала Алексеева. Были серые зимние сумерки, полные снежимой тишины. Вдруг из-за забора раздался громкий ядовитый
голос...
По-прежнему радушный, милый.
Голос задушевный. А то начнет говорить, —
в интонации застарелое подражание интонациям Горького,
голос звучит с деланным, неестественным недоумением...
После этого он запил. Пил непрерывно, жутко было глядеть. Посетил его провинциальный русский актер, бритый, с веселым, полным
голосом. Рассказал, что играл главную роль
в его «Жизни человека», о горячем приеме, какой публика оказала пьесе. Андреев жадно расспрашивал, радовался.
Спал Леонид долго. Часа
в три дня проснулся; мать принесла ему поесть, он выпил стакан муската и опять заснул. Вечером встал, — желтый, кислый,
голос сиплый. Сердцебиение, принял строфантин. Угрюмо сидит за стаканом крепчайшего чая, собирается принять на ночь веронал. Настасья Николаевна, измученная бессонной ночью, сказала робко...
Многие соскакивали с мест, чтобы его видеть, пока он садился
в первый ряд; Адвокат Сахаров кинулся с эстрады к нему вниз, тряс ему обе руки и прерывающимся
голосом говорил что-то бессвязное.
— Поэт является
голосом парода, и его задача —
в том, чтобы
в каждый момент отображать этот его
голос. Я категорически утверждаю, — говорил он, — что
в первые месяцы войны глаза народа с восторгом и надеждою были обращены на Николая, и для того момента я был совершенно прав, воспевая ему дифирамбы. А что будто бы царь прислал мне за эти стихи золотое перо, то это неправда, — прибавил он.
Неточные совпадения
Бывало, льстивый
голос света //
В нем злую храбрость выхвалял: // Он, правда,
в туз из пистолета //
В пяти саженях попадал, // И то сказать, что и
в сраженье // Раз
в настоящем упоенье // Он отличился, смело
в грязь // С коня калмыцкого свалясь, // Как зюзя пьяный, и французам // Достался
в плен: драгой залог! // Новейший Регул, чести бог, // Готовый вновь предаться узам, // Чтоб каждым утром у Вери //
В долг осушать бутылки три.
С семьей Панфила Харликова // Приехал и мосье Трике, // Остряк, недавно из Тамбова, //
В очках и
в рыжем парике. // Как истинный француз,
в кармане // Трике привез куплет Татьяне // На
голос, знаемый детьми: // Réveillez-vous, belle endormie. // Меж ветхих песен альманаха // Был напечатан сей куплет; // Трике, догадливый поэт, // Его на свет явил из праха, // И смело вместо belle Nina // Поставил belle Tatiana.
И постепенно
в усыпленье // И чувств и дум впадает он, // А перед ним воображенье // Свой пестрый мечет фараон. // То видит он: на талом снеге, // Как будто спящий на ночлеге, // Недвижим юноша лежит, // И слышит
голос: что ж? убит. // То видит он врагов забвенных, // Клеветников и трусов злых, // И рой изменниц молодых, // И круг товарищей презренных, // То сельский дом — и у окна // Сидит она… и всё она!..
И скоро звонкий
голос Оли //
В семействе Лариных умолк. // Улан, своей невольник доли, // Был должен ехать с нею
в полк. // Слезами горько обливаясь, // Старушка, с дочерью прощаясь, // Казалось, чуть жива была, // Но Таня плакать не могла; // Лишь смертной бледностью покрылось // Ее печальное лицо. // Когда все вышли на крыльцо, // И всё, прощаясь, суетилось // Вокруг кареты молодых, // Татьяна проводила их.
Они поют, и, с небреженьем // Внимая звонкий
голос их, // Ждала Татьяна с нетерпеньем, // Чтоб трепет сердца
в ней затих, // Чтобы прошло ланит пыланье. // Но
в персях то же трепетанье, // И не проходит жар ланит, // Но ярче, ярче лишь горит… // Так бедный мотылек и блещет, // И бьется радужным крылом, // Плененный школьным шалуном; // Так зайчик
в озими трепещет, // Увидя вдруг издалека //
В кусты припадшего стрелка.