Неточные совпадения
Врачам русским хорошо
была знакома его высокая, худая фигура
в косоворотке под пиджаком, с седыми волосами до плеч и некурчавящеюся бородою, как он бочком пробирался на съезде к кафедре, читал статистику смертных казней и
в заключение вносил проект резкой резолюции, как с места вскакивал полицейский пристав и закрывал собрание, не дав ему дочитать до конца.
Во время войны он стал
было подводить на съезде статистику убитых и раненых на фронте, обронил слово «бойня» и очутился
в Бутырках.
— Иван Ильич, я иду
в потребилку, а Катя стирает белье. Брось рубить, пойди, заправь борщ. Возьми на полке ложку муки, размешай
в полстакане воды, — холодной только, не горячей! — потом влей
в борщ, дай раз вскипеть и поставь
в духовку. Понял? Через полчаса
будем обедать, как только ворочусь.
Иван Ильич направился
в кухню, долго копался на полке
в мешочках, размешал муку и поставил борщ на плиту. Вошла Катя с большим тазом выполосканного
в море белья. Засученные по локоть тонкие девические руки
были красны от холода, глаза упоенно блестели.
Иван Ильич побрел
в сарай, опять взялся за дрова. Движенья его
были неуверенные, размах руки слабый. Расколет полено-другое, — и
в изнеможении опустит топор, и тяжело дышит, полуоткрыв беззубый рот.
— Хлеб-то зато какой вкусный! Настоящий пшеничный, и
ешь, сколько хочешь. А помните,
в Пожарске какой выдавали: по полфунта
в день, с соломой, наполовину из конопляных жмыхов!
Поели постного борща и мерзлой, противно-сладкой вареной картошки без масла, потом стали
пить чай, — отвар головок шиповника;
пили без сахару. После несытной еды и тяжелой работы хотелось сладкого. Каждый старался показать, что
пьет с удовольствием, но
в теле
было глухое раздражение и тоска.
— А мужики у вас
в деревне не богатые? Вон, Албантов осенью одного вина продал на сто двадцать тысяч. Сами же вы говорили, что у каждого мужика спрятано керенок на двадцать — тридцать тысяч. И все у них
есть, всякая скотина. Где же нам, дачникам, до них?
—
В город
будем возить сметану, творог.
Керосину не
было, и освещались деревянным маслом:
в чайном стакане с маслом плавал пробочный поплавок с фитильком.
Когда-то она
была революционеркой, но давно уже стала обыкновенной старушкой; остались от прежнего большие круглые очки, и то еще, что она не верила
в бога.
Вечером
пили в кухне чай. Снаружи
в кухонную дверь постучались. Иван Ильич отпер.
Когда княгиня
была, муж
в столовой мыл пол, он видел, что княгиня подошла к туалету и странно как-то стояла…
Говорят, на днях
в деревне
были большевистские агитаторы, собрали сход и объявили, чтобы никто не являлся на призыв, что красные войска уже подходят к Перекопу и через две недели
будут здесь.
— Ведь ждали,
в Феодосии должен
был высадиться греческий десант!
— Господи, что это творится
в мире! — с отчаянием сказала Наталья Сергеевна. — Неужели союзники бросят нас на произвол! Говорят, французы оставили Одессу… Я все об одном думаю: придут большевики
в Крым, — что тогда
будет с Митей?
— Охота ему
была идти
в добровольцы!
— А вы знаете, оказывается, у вас тут
в тылу работают «товарищи». Сейчас, когда я к вам ехал, погоня
была. Контрразведка накрыла шайку
в одной даче на Кадыкое. Съезд какой-то подпольный. И двое совсем мимо меня пробежали через дорогу
в горы. Я вовремя не догадался. Только когда наших увидел из-за поворота, понял. Все-таки пару пуль послал им вдогонку, одного товарища, кажется, задел — дольше побежал, припадая на ногу.
Ветер шумно проносился сквозь дикие оливы вдоль проволочной ограды и бешено бил
в стену дачи. Над морем поднимался печальный, ущербный месяц. Земля
была в ледяной коре, и из блестящей этой коры торчали темные былки прошлогодней травы.
— Давайте миску. — Катя отперла дверь и исчезла с мискою
в темноте чулана. Послышался ее смеющийся голос: — Погоди, дурачок!.. Ах, ты, господи! Миску опрокинешь!.. Пошел прочь! Ну,
ешь!
Катя, спеша, развешивала по веревкам между деревьями сверкающее белизною рваное белье. С запада дул теплый, сухой ветер; земля, голые ветки кустов, деревьев, все
было мокро, черно, и сверкало под солнцем. Только
в углах тускло поблескивала еще ледяная кора, сдавливавшая у корня бурые былки.
— А ведь вы
были в революционном комитете при первом большевизме.
Настоящая война может
быть только
в злобе и ненависти, а тогда все понятно и оправдательно.
Глаза у него
были умные и серьезные, тою интеллигентною серьезностью, при которой странно звучало: «кажный» и «
в летошнем году». Катя из глубины души сказала...
— Катерина Ивановна! Мы арестовали Дмитрия Николаевича, не выпускаем его, пока не
выпьет кофе. А он рвется к вам, совесть его мучит, и кофе останавливается
в горле. Сжальтесь над ним, зайдите к нам!
— А только все-таки имейте
в виду:
будет народное одоление. Все равно, как мошкара поперла. Нет сильнее мошки, потому, — ее много. А буржуазии горстка. И никогда ей теперь не одолеть. Проснулся народ и больше не заснет.
У Агаповых
было чисто, уютно и тепло, паркет блестел. На белой скатерти ароматно дымился сверкающий кофейник, стояло сливочное масло, сыр, сардинки, коньяк. Деревенский слесарь Гребенкин вставлял стекла
в разбитые окна.
Чахоточный адвокат Мириманов, — у него
была в поселке дачка, и он по праздникам наезжал из города отдохнуть, — покосился на стекольщика и знающим голосом тихо сказал...
— Скоро все так переменится, что вы даже не ожидаете. — Он помолчал. Ленин уже два месяца ведет тайные переговоры с великим князем Борисом Владимировичем.
Будет инсценирован государственный переворот. Идейные вожаки большевизма заблаговременно исчезнут, а всех скомпрометированных прохвостов оставят на расправу, чтобы окружить большевизм мученическим ореолом и уйти с честью. Ленин, Троцкий и другие получают пожизненную пенсию по пятьдесят тысяч рублей золотом и обязуются уехать
в Америку.
Борис, племянник Мириманова, шушукался с Асей. Лицо у него
было бледное, а глаза томные и странно-красивые. Барышни Агаповы сверкали тем особенным оживлением, какое бывает у девушек только
в присутствии молодых мужчин. Они изящно
были одеты, и красивые девические шеи белели
в вырезах платьев. Глаза их, когда случайно останавливались на Кате, вдруг гасли и становились тайно-скучающими и маловидящими.
Ася села за рояль и стала
петь. Все песни ее
были какие-то особенные, тайно-дразнящие и волнующие.
Пела об ягуаровых пледах и упоительно мчащихся авто, о лиловом негре из Сан-Франциско, о какой-то мадам Люлю, о сладких тайнах, скрытых
в ласковом угаре шуршащего шелка, и обжигающе-призывен
был припев...
Остро вспыхивали брильянты
в серьгах Аси. И
была дурманящая, сладострастно-ластящаяся красота
в ее песнях. И только мешал шум стекольщика и его чахоточный, как будто намеренно-громкий кашель.
— Нельзя. Сегодня вечером должен
быть в полку.
Дмитрий слушал с улыбающимися про себя губами.
В голове приятно кружилось от коньяку, сверкали пред глазами зовущие девичьи улыбки,
было сладкое ощущение покоя и уюта.
Дмитрию хотелось закрыть душу от рвавшегося
в нее из Кати буйно-злобного вихря, и не чувствовалось способности защищать эту жизнь, к которой, однако,
в нем не
было ненависти. Он взял
в руки Катину руку и устало улыбнулся...
— Так эта щель вбок идет.
Будьте покойны,
в нее вода не зальется, ручаюсь вам. Если хоть капля протечет, вы за мною пошлите, я вмиг заделаю.
Катя напала на отца: как можно
было давать деньги за такую работу! Пусть бы
в суд подавал!
Сидели
в просторной, богато обставленной зале и
пили чай. Стол освещался двумя кухонными лампочками со стеклами. Чай разливался настоящий. На дне двух хрустальных сахарниц лежало по горсточке очень мелко наколотого сахару.
Было вволю хлеба и сыра брынзы, пахнувшего немытыми овцами. Стояло десяток бутылок кислого болгарского вина.
И
в голосе ее
было: да, я, знаменитая артистка, имя которой встречается во всяком энциклопедическом словаре — вот как я принуждена жить, и вот что ожидает меня по чьей-то чудовищной несправедливости.
— Не правда ли? Нужно благодарить бога. То ли еще бывает! Певец Беркутов умер
в Петрограде от голода, скрипач Менчинский повесился
в Москве…
Буду и я ждать, что мне готовит судьба…
— И верно! — подтвердила Катя. — Мука и ячмень, например, у них у самих
есть, они их
в потребилке и не держат, а мы нигде не можем достать.
Он
был полковым священником
в одной из добровольческих частей и на неделю приехал к себе отдохнуть.
Адвокат Мириманов, со своею знающею улыбкою, заставлявшею всех ему верить, рассказал, что недавно
в Москве предполагался съезд Коминтерна. Пред открытием заграничных рабочих-делегатов пригласили на банкет. Фрукты, цветы зимою, шампанское. Декольтированные комиссарши. Рабочие поглядели… «Россия ваша погибает от голода и холода, вы выдаете рабочим по полфунта хлеба с соломою, а сами
пьете шампанское! Теперь мы знаем, что такое ваш коммунизм». И уехали обратно.
— Вот, батюшка, наверно, больше осведомлен.
В городе потрухивают, слухи самые фантастические. Должно
быть, так, беспричинные?
— Дела, господа, очень плохи. Не сегодня-завтра большевики
будут по эту сторону Перекопа.
В городе паника. Сорок банкиров и фабрикантов наняли за двести тысяч отдельный пароход и собираются уезжать.
— Очень вас благодарю, профессор, за эту прекрасную душу! Когда
был комиссаром, встречает меня: «мы вашу дачу, Антонина Павловна, реквизируем под народный дом». — Прекрасно! — говорю. — А свой двухэтажный дом
в деревне вы подо что реквизируете?
— Я этого не говорю. Но борьба с ними бессмысленна и не имеет под собою почвы. Добровольцы выкидывают против них затрепанные, испачканные грязью знамена, и народ к белым откровенно враждебен. Сейчас же только эти две силы и
есть. Надо же нам, истинным демократам и социалистам, честно взглянуть правде
в глаза, как бы она тяжела ни
была.
Но чисто вымытая шея пестрела красными точками от блошиных укусов; красивые руки
были красны,
в черных трещинках; спереди во рту не хватало одного зуба.
Она взяла
в руки ее руку и стала нежно гладить. Княгиня удивленно взглянула, — они
были едва знакомы, — и вдруг порывисто сжала
в ответ руку Кати. И молчала, сдерживая вздрагивания груди, и крепко пожимала Катину руку.
Это
был какой-то пир:
пел Белозеров, опять играла Гуриенко-Домашевская; потом
пели дуэтом Белозеров с княгинею. Гости сели за ужин радостные и возрожденные, сближенные. И уж не хотелось говорить о большевиках и ссориться из-за них. Звучал легкий смех, шутки. Вкусным казалось скверное болгарское вино, пахнувшее уксусом. У Ивана Ильича шумело
в голове, он то и дело подливал себе вина, смеялся и говорил все громче. И все грустнее смотрела Анна Ивановна, все беспокойнее Катя.