Время идет, — день за днем,
год за годом… Что же, так всегда и жить, — жить, боясь заглянуть в себя, боясь прямого ответа на вопрос? Ведь у меня ничего нет. К чему мне мое честное и гордое миросозерцание, что оно мне дает? Оно уже давно мертво; это не любимая женщина, с которою я живу одной жизнью, это лишь ее труп; и я страстно обнимаю этот прекрасный труп и не могу, не хочу верить, что он нем и безжизненно-холоден; однако обмануть себя я не в состоянии. Но почему же, почему нет в нем жизни?
Неточные совпадения
Да, мало что хорошего вспомнишь
за эти прожитые три
года. Сидеть в своей раковине, со страхом озираться вокруг, видеть опасность и сознавать, что единственное спасение для тебя — уничтожиться, уничтожиться телом, душою, всем, чтоб ничего от тебя не осталось… Можно ли с этим жить? Невесело сознаваться, но я именно в таком настроении прожил все эти три
года.
Мы ходим с дядей по зале.
За эти три
года он сильно постарел и растолстел, покрякивает после каждой фразы, но радушен и говорлив по-прежнему; он рассказывает мне о видах на урожай, о начавшемся покосе. Сильная, румяная девка, с платочком на голове и босая, внесла шипящую на сковороде яичницу; по дороге она отстранила локтем полузакрытую дверь; стаи мух под потолком всколыхнулись и загудели сильнее.
Пришли и мальчики. Миша — пятнадцатилетний сильный парень, с мрачным, насупленным лицом — молча сел и сейчас же принялся
за яичницу. Петька двумя
годами моложе его и на класс старше; это крепыш невысокого роста, с большой головой; он пришел с книгой, сел к столу и, подперев скулы кулаками, стал читать.
— Да вы, батенька, знаете ли, что такое земская служба? — говорил он, сердито сверкая на меня глазами. — Туда идти, так прежде всего здоровьем нужно запастись бычачьим: промок под дождем, попал в полынью, — выбирайся да поезжай дальше: ничего! Ветром обдует и обсушит, на постоялом дворе выпьешь водочки, — и опять здоров. А вы посмотрите на себя, что у вас
за грудь: выдуете ли вы хоть две-то тысячи в спирометр? Ваше дело — клиника, лаборатория. Поедете, — в первый же
год чахотку наживете.
— Ты еще не видел этого Дениса, он всего два
года здесь лесником. Такой потешный старичок, — маленький, худенький… Как-то, когда он только что поступил, мама случайно заехала сюда; увидала его: «Голубчик мой, да что же ты
за сторож? Ведь тебя всякий обидит!» А он отвечает: «Ничего, барыня, меня не найдут…»
На Ключарной улице мы вошли в убогий, покосившийся домик. В комнате тускло горела керосинка. Молодая женщина с красивым, испуганным лицом, держа на руках ребенка, подкладывала у печки щепки под таганок, на котором кипел большой жестяной чайник. В углу,
за печкой, лежал на дощатой кровати крепкий мужчина
лет тридцати, — бледный, с полузакрытыми глазами; закинув руки под голову, он слабо стонал.
Хитры были, догадливы келейные матери. В те самые дни, как народ справлял братчины, они завели по обителям годовые праздники. После торжественной службы стали угощать званых и незваных, гости охотно сходились праздновать на даровщину. То же пиво, то же вино, та же брага сыченая, те же ватрушки, пироги и сочовки, и все даровое. Молёного барашка нет, а зато рыбы — ешь не хочу. А рыба такая, что серому люду не всегда удается и поглядеть на такую…
Годы за годами — братчин по Керженцу не стало.
Неточные совпадения
Порой дождливою намедни // Я, завернув на скотный двор… // Тьфу! прозаические бредни, // Фламандской школы пестрый сор! // Таков ли был я, расцветая? // Скажи, фонтан Бахчисарая! // Такие ль мысли мне на ум // Навел твой бесконечный шум, // Когда безмолвно пред тобою // Зарему я воображал // Средь пышных, опустелых зал… // Спустя три
года, вслед
за мною, // Скитаясь в той же стороне, // Онегин вспомнил обо мне.
Изображу ль в картине верной // Уединенный кабинет, // Где мод воспитанник примерный // Одет, раздет и вновь одет? // Всё, чем для прихоти обильной // Торгует Лондон щепетильный // И по Балтическим волнам //
За лес и сало возит нам, // Всё, что в Париже вкус голодный, // Полезный промысел избрав, // Изобретает для забав, // Для роскоши, для неги модной, — // Всё украшало кабинет // Философа в осьмнадцать
лет.
Но не теперь. Хоть я сердечно // Люблю героя моего, // Хоть возвращусь к нему, конечно, // Но мне теперь не до него. //
Лета к суровой прозе клонят, //
Лета шалунью рифму гонят, // И я — со вздохом признаюсь — //
За ней ленивей волочусь. // Перу старинной нет охоты // Марать летучие листы; // Другие, хладные мечты, // Другие, строгие заботы // И в шуме света и в тиши // Тревожат сон моей души.
Они хранили в жизни мирной // Привычки милой старины; // У них на масленице жирной // Водились русские блины; // Два раза в
год они говели; // Любили круглые качели, // Подблюдны песни, хоровод; // В день Троицын, когда народ // Зевая слушает молебен, // Умильно на пучок зари // Они роняли слезки три; // Им квас как воздух был потребен, // И
за столом у них гостям // Носили блюда по чинам.
И вот по родственным обедам // Развозят Таню каждый день // Представить бабушкам и дедам // Ее рассеянную лень. // Родне, прибывшей издалеча, // Повсюду ласковая встреча, // И восклицанья, и хлеб-соль. // «Как Таня выросла! Давно ль // Я, кажется, тебя крестила? // А я так на руки брала! // А я так
за уши драла! // А я так пряником кормила!» // И хором бабушки твердят: // «Как наши годы-то летят!»