Неточные совпадения
Осознать себя со своей исторической плотью в Православии и чрез Православие, постигнуть его вековечную истину чрез призму современности, а
эту последнюю увидать в его
свете — такова жгучая, неустранимая потребность, которая ощутилась явно с 19 века, и чем дальше, тем становится острее [Ср. с мыслью В. И. Иванова, которую он впервые высказал 10 февраля 1911 г. на торжественном заседании московского Религиозно-философского общества, посвященном памяти В. С.
Поэтому религиозное мироощущение неизменно сопровождается известным разочарованием в
этом мире, пессимизмом в отношении к данному его состоянию, тем, что иногда зовется «мировой скорбью», но в то же время пессимизм
этот есть только тень, которую бросает
свет радостной веры, сулящей победу над миром, подающей надежду на освобождение и спасение.
Мальчик
этот наш (Ивашек, 3 л. 7 мес.) был особенный, необыкновенный, с небесным
светом в очах и улыбке.
И миропознание — будет ли
это естествознание (в широчайшем, всеобъемлющем смысле слова) или «духовное знание» при
свете веры в Бога получает совсем новое значение.
Правда,
эти другие науки, гордые своим имманентно-опытным происхождением, все время косятся на бедную родственницу, видя в ней приживалку, да и самому богословию не дешево обходится
это положение в
свете.
Мысль рождается не из пустоты самопорождения, ибо человек не Бог и ничего сотворить не может, она рефлектируется из массы переживаний, из опыта, который есть отнюдь не свободно полагаемый, но принудительно данный объект мысли [
Эту мысль С. Н. Булгаков впоследствии развил в своей работе «Трагедия философии» (1920–1921), о которой писал в предисловии: «Внутренняя тема ее — общая и с более ранними моими работами (в частности, «
Свет невечерний») — о природе отношений между философией и религией, или о религиозно-интуитивных отношенях между философией и религией, или о религиозно-интуитивных основах всякого философствования.
В самом деле, если бы мы увидели человека, который едва только может видеть искру
света или
свет самой короткой свечи, и если бы
этому человеку мы захотели дать понятие о ясности и блеске солнца, то, без сомнения, мы должны были бы сказать ему, что блеск солнца несказанно и несравненно лучше и прекраснее всякого
света, видимого им.
В учении
этого гениального мыслителя XV века, еще ждущего надлежащего изучения, идея трансцендентности Бога, составляющая сущность отрицательного богословия, положена в основу его системы, и даже положительное его учение о Боге понятно только в
свете этой центральной идеи.
Согласно ей, Он поэтому не познаваем ни в
этом, ни в будущем веке, ибо всякая тварь, не будучи в состоянии воспринять бесконечный
свет, темнеет в сравнении с ним.
Не существует, стало быть, такого глаза, который мог бы приблизиться к
этому всевысочайшему
свету и
этой всеглубочайшей бездне или найти доступ к ней» [Ср. перевод М. А. Дынника: Бруно Дж. О причине, начале и едином.
Что касается внутреннего Мысли, то нет никого, кто мог бы понять, что
это такое; с тем большим основанием невозможно понять Бесконечное (Ayn-Soph), которое неосязаемо; всякий вопрос и всякое размышление остались бы тщетны, чтобы охватить сущность высшей Мысли, центра всего, тайны всех тайн, без начала и без конца, бесконечное, от которого видят только малую искру
света, такую, как острие иглы, и еще
эта частица видна лишь благодаря материальной форме, которую она приняла» (Zohar, I, 21 a, de Pauly, I, 129).
От второго, μη, оно отличается именно
этой решительностью отрицания, по сравнению с которым μη означает лишь неопределенность, но сближается с ним своей, хотя и отрицательной, положительностью: ου всегда соотносительно утверждению, как тень
свету.
В
этом понимании небытие, как еще-небытие или пока-небытие, является той меональной тьмою, в которой таится, однако же, все, подобно тому как дневным
светом изводится к бытию и обнаруживается все, скрывавшееся под покровом ночной тьмы.
Наибольшее философское и религиозное значение имеет, однако, не
эта гипотеза метафизической катастрофы, но другая форма динамического пантеизма, согласно которой мир есть эманация абсолютного, он происходит как излияние от преизбыточной его полноты, подобно тому как вода изливается из переполненного сосуда или солнечный
свет и тепло исходят из солнца.
Этому ясно учит и возвращение всех вещей в причину, из которой они возникли, когда все возвратится в Бога как воздух в
свет» [Ib., III, 20.].
Слово в знании (Scienz) воспринимает в себя природу, но живет чрез природу, как солнце в элементах, или как Ничто в
свете огня, ибо блеск огня делает Ничто обнаруживающимся, и при
этом нельзя говорить о ничто, ибо Ничто есть Бог и все» [IV, 477, § 16–17.
Однако Бог сотворил его царем
света, но так как он не повиновался, и захотел быть выше всецелого бога, то бог низверг его с его престола и сотворил посреди нашего времени иного царя из того же самого Божества, из которого был сотворен и господин Люцифер (разумей
это правильно: из того салнитера, который был вне тела царя Люцифера) и посадил его на царский престол Люцифера, и дал ему силу и власть, какая была у Люцифера до его падения, и
этот царь зовется И. Христом» (Аврора, 199, § 35-6...
В учении об эманации (напр., у Плотина) небытие, приемлющее
эту эманацию, тьма, обступающая
свет, остается совершенно пассивна, зеркальна, мертвенна, она составляет лишь некоторый минус, обусловливает ущербное состояние Абсолютного.
Но рядом с
этим мир имеет и низшую «подставку» — υποδοχή [Более точный перевод: подоснова, «субстрат» (греч.).], которая есть «место» распавшейся, актуализированной множественности, находящей свое единство лишь во временно-пространственном процессе, в становлении, бытии-небытии; слои бытия переложены здесь слоями небытия, и бытие находится в нерасторжимом, как
свет и тень, союзе с небытием.
Как в
этой тьме «кромешной» и бессветной воссиял
свет, как в абсолютное ничто всеменено бытие,
это есть непостижимое дело всемудрости и всемогущества Божия, творческого «да будет».
София небесная и софийность земная, совершенная актуальность и «безвидная и пустая» потенциальность, божественная полнота и голод к божественности, «
свет Фаворский» и «тьма вверху бездны» —
это единство противоположностей, conicidentia oppositorum, трансцендентно разуму и антиномически его разрывает.
При
этом она стоит на самой грани логической различимости
света и темноты, она как бы прячется за идею, как ее скрытая «подставка».
Власть красоты непонятно, незакономерно и совершенно иррационально врывается в
этот мир и царит в нем, ибо красота царственна и не может не царить, и весь мир, как к
свету, тянется к красоте.
И как в Софии первообразно намечены, схематизированы все твари, так
эти последние содержат в себе софийные схемы: «jede göttliche Kreatur, als da sind Engel und Menschenseelen, haben die Jungfrau der Weisheit Gottes gleich ein Bildniss ins Lebenslicht» [Каждая божественная тварь, каковы ангельские и человеческие души, отражает в себе Деву как мудрость Бога в
свете жизни (нем.).] [Ib., § 57, стр.72.
Этой благодатью и
светом и единением с Богом ангелы превосходят людей.
В религии и выражается усилие человека прорваться через
эту тьму к
свету богопознания.
И как раз
эта сторона язычества, которая покрыта наибольшим соблазном греха, грязи и срамоты, извращена порой до неузнаваемости, при
свете иных предчувствий и предвестий приковывает к себе внимание с неодолимой силой и, кажется, таит под пеплом пламя новой жизни.
Каждый увидит себя в своем онтологическом существе, в своем истинном
свете, а в
этом и есть непреложная основа нелицеприятного суда Христова.
Из «белого мага» человек превратился в невольника своего труда, причем возвышенность его призвания затемнена была
этим его пленением: хозяйственный труд есть серая магия, в которой неразъединимо смешаны элементы магии белой и черной, силы
света и тьмы, бытия и небытия, и уже самое
это смешение таит в себе источник постоянных и мучительных противоречий, ставит на острие антиномии самое его существо.
Если же он сознательно или бессознательно, но изменяет верховной задаче искусства, — просветлять материю красотой, являя ее в
свете Преображения, и начинает искать опоры в
этом мире, тогда и искусство принимает черты хозяйства, хотя и особого, утонченного типа; оно становится художественною магией, в него все более врывается магизм, — в виде ли преднамеренных оркестровых звучностей, или красочных сочетаний, или словесных созвучий и под.
(В
это время он как раз заканчивал работу над «
Светом невечерним».)
На Страшном суде человек, поставленный лицом к лицу с Христом и в Нем познавший истинный закон своей жизни, сам сделает в
свете этого сознания оценку своей свободе в соответствии тому «подобию», которое создано творчеством его жизни, и сам различит в нем призрачное, субъективное, «психологическое» от подлинного, реального, онтологического.
Суд никого не уничтожает, обрекая на обращение в изначальное ничто, ибо образ Божий неистребим и бессмертен, но он показывает каждому его самого в истинном
свете, в цельности его образа, данного от природы и воссозданного свободой, и благодаря
этому прозрению, видя в себе черты ложности, человек страдает, испытывая «адские» мучения.
В
свете Страшного суда, который и есть
это разделение, не будет места призрачности и иллюзиям.
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и
свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый
этот генерал?»
И шагом едет в чистом поле, // В мечтанья погрузясь, она; // Душа в ней долго поневоле // Судьбою Ленского полна; // И мыслит: «Что-то с Ольгой стало? // В ней сердце долго ли страдало, // Иль скоро слез прошла пора? // И где теперь ее сестра? // И где ж беглец людей и
света, // Красавиц модных модный враг, // Где
этот пасмурный чудак, // Убийца юного поэта?» // Со временем отчет я вам // Подробно обо всем отдам,
В последнем вкусе туалетом // Заняв ваш любопытный взгляд, // Я мог бы пред ученым
светом // Здесь описать его наряд; // Конечно б,
это было смело, // Описывать мое же дело: // Но панталоны, фрак, жилет, // Всех
этих слов на русском нет; // А вижу я, винюсь пред вами, // Что уж и так мой бедный слог // Пестреть гораздо б меньше мог // Иноплеменными словами, // Хоть и заглядывал я встарь // В Академический Словарь.
Старушка очень полюбила // Совет разумный и благой; // Сочлась — и тут же положила // В Москву отправиться зимой. // И Таня слышит новость
эту. // На суд взыскательному
свету // Представить ясные черты // Провинциальной простоты, // И запоздалые наряды, // И запоздалый склад речей; // Московских франтов и Цирцей // Привлечь насмешливые взгляды!.. // О страх! нет, лучше и верней // В глуши лесов остаться ей.
— Я тут еще беды не вижу. // «Да скука, вот беда, мой друг». // — Я модный
свет ваш ненавижу; // Милее мне домашний круг, // Где я могу… — «Опять эклога! // Да полно, милый, ради Бога. // Ну что ж? ты едешь: очень жаль. // Ах, слушай, Ленский; да нельзя ль // Увидеть мне Филлиду
эту, // Предмет и мыслей, и пера, // И слез, и рифм et cetera?.. // Представь меня». — «Ты шутишь». — «Нету». // — Я рад. — «Когда же?» — Хоть сейчас // Они с охотой примут нас.