Неточные совпадения
И если может показаться иным,
что неуместно во время всеобщего землетрясения
такими «отвлеченностями», то нам, наоборот, представляется обострение предельных вопросов религиозного сознания как бы духовной мобилизацией для войны в высшей, духовной области, где подготовляются, а в значительной мере и предрешаются внешние события.
Подняться из плена мира к Богу, из порабощенности в царство свободы —
такую жажду пробуждает в душе всякая религия, и тем глубже,
чем выше и совершеннее она сама.
И в несказанном восторге, исступлении, самозабвении говорил я тогда, — ты помнишь это, мой белый! — говорил я: мне Бог сказал, я
так же просто, и тебя слыша, прибавлял,
что и ты мне сказал.
Это может показаться безумием и самоослеплением, хулой и кощунством, но ведь ты же знаешь,
что это не
так, тебе я не могу сказать неправды.
Я знал тогда с последней достоверностью,
что Бог говорил мне, и
так говорил Он и пророкам.
Слушаю «апостол» о воскресении и всеобщем внезапном изменении [Мф. 24:23–32.]… и впервые понимаю,
что это
так и будет и как это будет.
Так вот к
чему звал меня этот звон с высоты, который
так настойчиво слышался мне то лето.
Без
такого органа было бы, конечно, невозможно то пышное и многоцветное развитие религии и религий, какое мы наблюдаем в истории человечества, а также и все ее своеобразие [Нам приятно отметить,
что к опытному истолкованию религии приходит в результате всего своего колоссального изучения религий Макс Мюллер (в разных своих сочинениях, см., напр., Natürliche Religion. Leipzig, 1890.
Таким образом, буддизм есть атеизм не в том смысле, чтобы он отрицал бога, т. е. предмет религиозного отношения, но только в том,
что он ничто, и privativum, делает богом.
Однако трансцендентное не есть и ничто, или круглый нуль, потому
что иначе и имманентное не сознавало бы себя имманентным, самозамкнутым, ограниченным, без
такой границы.
То,
что постигается здесь, трансцендентно лишь гносеологически, т. е. в силу ограниченности нашей, а не по сущности (как тригонометрия является нам трансцендентной, пока мы ей не научились или, вернее, пока она в нашем сознании еще не пробуждена: имманентный характер математического познания в этом смысле с
такой силой был указан еще Платоном в его «Федоне»).
К принявшим таинство Евхаристии Христос стоит даже ближе,
чем они сами к себе,
так как Он делается для них другим, более совершенным — их собственным «Я» (Епископ Алексий. византийские церковные мистики 14‑го века.
Возможно,
что для известной эпохи жизни человечества или для известного духовного уклада и философия, и «духовное знание» оказываются
таким путем приуготовления.
Отчасти это объясняется и тем,
что среди людей, живущих религиозно, мало найдется вкуса и интереса к
такому анализу; у людей же нерелигиозных нет для него достаточного понимания да и тоже мало интереса.], т. е. непрестанное устремление к трансцендентному Божеству имманентным сознанием.
Итак, тому, кто хочет непредубежденным и воистину критическим оком исследовать религию в ее «трансцендентальной» характеристике, необходимо спросить себя:
что же
такое молитва?
Чтобы оценить значение веры, нужно прежде всего принять,
что вера хотя и не подчиняется категориям логического, дискурсивного познания, однако тем самым еще не низводится на степень субъективного верования, вкуса или прихоти, ибо
такое истолкование противоречит самому существу веры: это была бы неверующая вера.
И, однако, это отнюдь не значит, чтобы вера была совершенно индифферентна к этой необоснованности своей: она одушевляется надеждой стать знанием, найти для себя достаточные основания [
Так, пришествие на землю Спасителя мира было предметом веры для ветхозаветного человечества, но вот как о нем говорит новозаветный служитель Слова: «о том,
что было от начала,
что мы слышали,
что видели своими очами,
что рассматривали и
что осязали руки наши, о Слове жизни (ибо жизнь явилась, и мы видели и свидетельствуем, и возвещаем вам сию вечную жизнь, которая была у Отца и явилась нам), о том,
что мы видели и слышали, возвещаем вам» (1 поел. св. Иоанна. 1:1–3).].
Наконец, вере может быть доступно даже настоящее, поскольку дело идет о неизвестных рассудку его законах [Во II главе Послания к Евреям вере дано истолкование и в том и в другом смысле: «верою познаем,
что веки устроены словом Божиим,
так что из невидимого произошло видимое» (ст. 3); дальнейшее содержание главы говорит о вере как основе не мотивированных разумом и оправдываемых только верою поступков (см. всю эту главу).].
И этот незримо совершающийся в душе жертвенный акт, непрерывная жертва веры, которая говорит неподвижной каменной горе: ввергнись в море, и говорит не для эксперимента, а лишь потому,
что не существует для нее эта каменность и неподвижность мира, —
такая вера есть первичный, ничем не заменимый акт, и лишь он придает религии ореол трагической, жертвенной, вольной отдачи себя Богу.
Принцип иерархизма, который настойчиво выдвигается при этом, имел бы основание лишь в том случае, если бы и Бог входил в ту же иерархию, образуя ее вершину,
так что она представляла бы собою реальную и естественную лестницу восхождения к Богу.
«Относительно этой формы бесконечности прогресса верно прежде всего то,
что мы раньше заметили относительно качественно бесконечного прогресса, а именно,
что он не есть выражение истинной бесконечности, а есть та дурная бесконечность, которая не выходит за пределы долженствования и,
таким образом, на деле остается в конечном» (там же.
Но кто не видит Бога, тот не знает,
что Бог видит его,
так как сам не видит Его, хотя хорошо видит все прочее.
Искать и находить это вечное и бесконечное во всем,
что живет и движется, во всяком росте и изменении, во всяком действии, страдании, и иметь и знать и непосредственном чувстве саму жизнь лишь как
такое бытие в бесконечном и вечном — вот
что есть религия…
«
Так утверждает оно (благочестие) свою собственную область и свой самобытный характер лишь тем,
что оно всецело выходит за пределы и науки, и практики, и лишь когда оно стоит рядом с последними, общая сфера духа всецело заполнена, и человеческая природа с этой стороны завершена» (38).
Ибо к религии может принадлежать из того и другого только то,
что есть чувство и непосредственное сознание, но Бог и бессмертие, как они встречаются в
таких учениях, суть понятия (101).
«Как бы ни было справедливо,
что религиозное чувство составляет самое внутреннее зерно религиозной жизни, все же истинно религиозное чувство есть лишь
такое, которое возбуждается религиозными представлениями объективной (хотя бы и относительной) истины.
«Ревностное и доставляющее наслаждение занятие христианским искусством не только не говорит о положительном отношении к религиозному его содержанию, напротив, свидетельствует о
таком отчуждении и отдалении от его живого религиозного содержания,
что уже исчезла склонность к оппозиции против связанного с ним искусства и уступила место объективному историко-эстетическому отношению» (41). «Поэтому эстетическое религиозное чувство не есть подлинное и серьезное религиозное чувство» (39), хотя, конечно, этим не отрицается вспомогательная роль искусства для религии.
Но это расширение теоретического разума не есть расширение спекуляции, т. е. не дает права делать из этих понятий позитивное употребление в теоретическом отношении (??),
так как здесь практический разум делает то,
что эти понятия становятся реальными и действительно получают свои (возможные) объекты.
Следовательно, это не есть расширение познания о данных сверхчувственных предметах, но расширение теоретическою разума и его познания по отношению к сверхчувственному вообще, поскольку это побуждает нас допустить,
что есть
такие предметы, хотя мы и не имеем возможности определить их точнее, значит расширить наше познание об объектах.
Сила веры, ее,
так сказать, гениальность измеряется именно той степенью объективности, какую в ней получает религиозно открываемая истина:
такая вера призывается двигать горами, от нее требуется свою объективность религиозной истины ставить выше объективности эмпирического знания, которое говорит,
что гора неподвижна: crede ad absurdum [Верь до абсурда (лат.)], таков постулат веры.
Конфликт между содержанием веры и знания, превращающий одно для другого в абсурд, может наступить, а может и не наступить, но объективность веры такова,
что совершенно не считается с возможностью
такого конфликта.
Так называемая терпимость может быть добродетелью, и становится даже высшею добродетелью,
чем нетерпимость, лишь тогда, когда она питается не индифферентным «плюрализмом», т. е. неверием, но когда она синтетически (или, если угодно, «диалектически») вмещает в себе относительные и ограниченные полуистины и снисходит к ним с высоты своего величия, однако отнюдь не приравниваясь к ним, не сводя себя на положение одной из многих возможностей в «многообразии религиозного опыта».
Из кафоличности, как общего качества религиозного сознания, следует,
что в религиозном сознании, по самой его,
так сказать, трансцендентальной природе, уже задана идея церковности, подобно тому как в гносеологическом сознании задана идея объективности знания.
Также и все гонители традиционного обряда не замечают,
что и действительности они вводят только… новый обряд;
так квакеры, отвергавшие всякую внешность молитвы, фактически вводили ритуал голых стен молельни и «молчаливые митинги»;
так протестантизм, подняв дерзновенную руку на вековой и эстетически прекрасный католический обряд, только заменил его другим, бедным и сухим, прозаичным обрядом, в пределах которого, однако, возможно быть старообрядцем нисколько не меньше,
чем при самом пышном ритуале;
так наши сектанты божественную красоту православной литургики заменяют скучными и бездарными «псалмами», сухим протестантским обрядом.
Итак,
что же
такое миф как «трансцендентальная» категория?
Сторонникам подобного понимания мифа не приходит даже на мысль
такой простой, а вместе с тем и основной вопрос:
чем же был миф для самих мифотворцев, в сознании которых он зарождался,
что они сами думали о рождающемся в них мифе?
Его задача — надлежащим образом видеть и слышать, а затем воплотить увиденное и услышанное в образе (безразлично каком: красочном, звуковом, словесном, пластическом, архитектурном); истинный художник связан величайшей художественной правдивостью, — он не должен ничего сочинять [Не могу не привести здесь для иллюстрации слышанный мною от Л. Н. Толстого рассказ, как одна пушкинская современница вспоминала,
что сам Пушкин в разговоре с ней восхищался Татьяной,
так хорошо отделавшей Евгения Онегина при их последней встрече.].
Что же
такое религиозный символ?
Такое понимание культа приводит к тому,
что в его символическом действе видят лишь произвольно установленные аллегорические символы, или театральные жесты, возбуждающие известное настроение или выражающие известную идею (почти
такое значение получил обряд и в современном протестантизме, где даже евхаристия понимается как некая символическая аллегория).
Вообще, миф завладевает всеми искусствами для своей реализации,
так что писаное слово, книга, есть в действительности лишь одно из многих средств для выражения содержания веры (и здесь выясняется религиозная ограниченность протестантизма, который во всем церковном предании признает только книгу, хочет быть «Buch-Religion» [Книжная религия (нем.).]).
Стремление разума к единству, его «архитектонический» стиль, «схоластические» наклонности (ведь схоластика есть в известном смысле добродетель разума, его добросовестность, — разум и должен быть схоластичен) ведут к тому,
что этой догматической массе придается та или иная, большей частью внешняя, из потребностей педагогических возникающая система:
таким образом получается то,
что представляют собой «догматические богословия», «системы догматики», «summae theologiae» [«Сумма теологии» — главный трактат Фомы Аквинского, в котором излагаются основы католической теологии.
Философия религии относится к общей системе философии
таким образом,
что «Бог есть результат других ее частей.
Таким образом, Бог есть результат философии, о котором познается,
что это есть не только результат, но и вечно воспроизводит сам себя, есть происходящее» [Ср. там же.
И
так называемое «непосредственное знание есть не
что иное, как мышление, взятое лишь совершенно абстрактно» (69) [Ср. там же.
С. 324.], «представление мое есть образ, как он возвышен уже до формы всеобщности мысли,
так что удерживается лишь одно основное определение, составляющее сущность предмета и предносящееся представляющему духу» (84) [Ср. там же.
С. 316.], и в этой двойственности и противоречивости заключается необходимость перехода к философии, которая то же самое дело,
что и религия, делает в форме мышления, тогда как «религия, как,
так сказать, непроизвольно (unbefangen) мыслящий разум, остается в форме представления» [Ср. там же.
Очевидно,
что философия,
таким образом понятая, перестает уже быть философией, а становится богодейством, богобытием, богосознанием.
Одно из двух: или теоретическому мышлению в
такой степени присущ аромат вечности, касание мира божественного,
что его служитель чрез мышление подлинно осязал этот мир в его непосредственности (
чего мы, говоря откровенно, не допускаем), или же, наоборот, мы имеем здесь пример крайнего доктринерства, приводящего к самоослеплению и самогипнозу, типичное состояние философической «прелести».