Неточные совпадения
Осознать себя со своей исторической плотью в Православии и чрез Православие, постигнуть его вековечную истину чрез призму современности, а эту последнюю увидать в его свете — такова жгучая, неустранимая потребность, которая ощутилась явно с 19 века, и чем дальше,
тем становится острее [Ср. с мыслью В. И. Иванова, которую он впервые высказал 10 февраля 1911 г. на торжественном заседании московского Религиозно-философского общества, посвященном памяти В. С.
При ответе на этот вопрос в
тех многочисленных определениях религии, которые делаются в религиозно-философской литературе, в большинстве случаев делается попытка установить
те или иные черты (или задачи) истинной религиозности, иначе говоря, высказывается нормативное суждение о
том, чем должна или может быть религия в наиболее совершенной форме.
Религиозный опыт в своей непосредственности не есть ни научный, ни
философский, ни эстетический, ни этический, и, подобно
тому как умом нельзя познать красоту (а можно о ней только подумать), так лишь бледное представление о опаляющем огне религиозного переживания дается мыслью.
И
то, что загорелось в душе впервые со дней Кавказа, все становилось властнее и ярче, а главное — определеннее: мне нужна была не «
философская» идея Божества, а живая вера в Бога, во Христа и Церковь.
Ведь даже научная, а уж
тем более
философская истина не открывается людям, чуждым умственной жизни, равным образом и художественное творчество недоступно людям, лишенным эстетического восприятия.
Теория Шлейермахера, выражаясь современным
философским языком, есть воинствующий психологизм, ибо «чувство» утверждается здесь в его субъективно-психологическом значении, как сторона духа, по настойчиво повторяемому определению Шлейермахера (см. ниже), а вместе с
тем здесь все время говорится о постижении Бога чувством, другими словами, ему приписывается значение гносеологическое, т. е. религиозной интуиции [Только эта двойственность и неясность учения Шлейермахера могла подать повод Франку истолковать «чувство» как религиозную интуицию, а не «сторону» психики (предисл. XXIX–XXX) и
тем онтологизировать психологизмы Шлейермахера, а представителя субъективизма и имманентизма изобразить пик глашатая «религиозного реализма» (V).], а именно это-то смещение гносеологического и психологического и определяется теперь как психологизм.
В действительности Канту, после
того как Бог был найден, все равно каким путем и каким «разумом», нужно было бы зачеркнуть всю свою «Критику чистого разума», как построенную вне гипотезы Бога и даже при ее исключении, и написать заново свою
философскую систему.
Стремление оккультистов путем медитации услышать голос самих вещей, как и вера Гегеля, что в мышлении, после
того как им, путем
философского медитирования, преодолены низшие, феноменологические, ступени самосознания духа и действует уже сам Логос, — формально сродны с «мифотворчеством».
На гносеологическом языке миф и есть познавание
того, что является запредельной Ding an sich для разума, и кантовское учение о непознаваемой вещи в себе содержит поэтому некий
философский миф агностического содержания.
Таковы предубеждения против религиозной философии, благодаря которым и самый вопрос о возможности религиозной философии, или, что
то же,
философской догматики, чаще всего разрешается отрицательно (по этому случаю иронически припоминается формула схоластики: philosophia est ancilla theologiae [Философия — служанка богословия (лат.) — высказывание итальянского историка XVI в.
Основные мотивы философствования,
темы философских систем не выдумываются, но осознаются интуитивно, имеют сверх-философское происхождение, которое определенно указывает дорогу за философию.
Платон все время остается одновременно — и в этом-то и состоит парадоксальность его
философского образа — мифологом и философом, догматиком и критицистом, между
тем как
те, которые держатся за тогу основателя Академии, пугливо или брезгливо отмахиваются от всего «мифического».
Но по поводу истин, возвещаемых в этих мифах, и в связи с ними Платон еще и философствовал, и эти-то куски его του διαλέγεσθαι [Букв.: ученая беседа, диалог (греч.) — основной жанр
философских сочинений Платона.] и составили
ту сокровищницу платонизма, которую все более научается ценить и наше время.
Откровения же философии суть для нее лишь
темы и проблемы, ранее критического исследования не имеющие никакой
философской значимости.
Отличительной особенностью
философской и религиозной точки зрения Гегеля является
то, что мышление совершенно адекватно истине, даже более, есть прямо самосознание истины: мысль о божестве, само божество и самосознание божества есть одно и
то же.
У Юма она имела субъективно-человеческое значение — «быть для человека», у Беркли получила истолкование как действие Божества в человеческом сознании; у Гегеля она была транспонирована уже на язык божественного бытия: мышление мышления — само абсолютное, единое в бытии и сознании [К этим общим аргументам следует присоединить и
то еще соображение, что если религия есть низшая ступень
философского сознания,
то она отменяется упраздняется за ненадобностью после высшего ее достижения, и только непоследовательность позволяет Гегелю удерживать религию, соответствующую «представлению», в самостоятельном ее значении, рядом с философией, соответствующей «понятию».
Возвращаясь к нашей исходной проблеме — возможна ли религиозная философия и как она возможна, — мы должны настойчиво указать, что если действительно в основе философствования лежит некое «умное ведение», непосредственное, мистически-интуитивное постижение основ бытия, другими словами, своеобразный
философский миф, хотя и не имеющий яркости и красочности религиозного,
то всякая подлинная философия мифична и постольку религиозна, и потому невозможна иррелигиозная, «независимая», «чистая» философия.
Ибо если вообще философия, сколь бы ни казалась она критичной, в основе своей мифична или догматична,
то не может быть никаких оснований принципиально отклонять и определенную религиозно-догматическую философию, и все возражения основаны на предрассудке о мнимой «чистоте» и «независимости» философии от предпосылок внефилософского характера, составляющих, однако, истинные
темы или мотивы
философских систем.
Главное опасение, которое рождается при этом у принципиальных ее противников, состоит в
том, что здесь подвергается опасности, страдает свобода
философского исследования и, так сказать,
философская искренность, убивается, таким образом, главный нерв философии, создается предвзятость, заранее обесценивающая
философскую работу.
При
философской разработке имеет значение не что, а как, не
тема, которая дана, но исполнение, которое задано.
Свобода
философского творчества выражается и в
том, что возможны различные
философские системы на одну и
ту же
тему, возможны (и фактически существуют) разные системы христианской философии, и это нисколько не подрывает ее принципиального значения.
То, что человек ведает как религиозный догмат, он хочет познать и как
философскую, теоретическую истину, подобно
тому как скульптор ищет
того же самого в мраморном изваянии.
Истины религии, открывающиеся и укореняющиеся в детски верующем сознании непосредственным и в этом смысле чудесным путем, изживаются затем человеком и в его собственной человеческой стихии, в его имманентном самосознании, перерождая и оплодотворяя его [Гартман, среди новейших философов Германии обнаруживающий наибольшее понимание религиозно-философских вопросов, так определяет взаимоотношение между общей философией и религиозной философией: «Религиозная метафизика отличается от теоретической метафизики
тем, что она извлекает выводы из постулатов религиозного сознания и развивает необходимые метафизические предпосылки религиозного сознания из отношения, заложенного в религиозной психологии, тогда как теоретическая метафизика идет путем научной индукции.
Поэтому тенденция католического богословия, направленная к
тому, чтобы сделать томизм [Официальная доктрина католической церкви, основы которой разработал Фома (Thomas — отсюда «томизм») Аквинский.] как бы нормой
философского творчества, налагает на католических философов бремя ненужного и вредного догматизма, неизбежно приводящего к лицемерию.
Итак, мы различаем: 1) внефилософское, религиозное мифотворчество; 2) догматику, представляющую внешнюю систематизацию догматов; 3) религиозную философию как
философское творчество на религиозные
темы; 4) «общую» философию, которая представляет собой искание «естественного», языческого ума, но, конечно, все же оплодотворенное какой-либо интуицией; 5) канон философии, ее поэтику и технику, куда относятся разные отрасли «научной философии» (гносеология, логика, феноменология, наукоучение).
Абсолютное НЕ отрицательного богословия поэтому не содержит никакой отрицательной утвержденное, которая всегда есть соотносительность: это и не ου, и не μη (два оттенка греческого отрицания, одной наличностью своею уже предполагающие целую философию и
тем свидетельствующие о
философском гении эллинов).
Акт творения, изводящий мир в бытие, полагающий его внебожественным, в
то же время отнюдь не выводит его из божественного лона. Абсолютное полагает в себе относительное бытие или тварь, ничего не теряя в своей абсолютности, но, однако, оставляя относительное в его относительности.
Философское описание интуиции тварности приводит к новой, дальнейшей антиномии: внебожественное в Божестве, относительное в Абсолютном.
Заслуга Канта не в
том, что он заметил эту антиномичность, ибо с ней
философская мысль, в сущности, имеет дело с
тех пор, как себя помнит, но в
том, что он ее так остро осознал.
Действительно, попытка исчерпать содержание религии логическим анализом общих понятий приводит ее к иссушению и обескровлению — таковы «естественные» или
философские религии, пафос которых и состоит во вражде ко всему конкретно-историческому (вспомним Толстого с его упорным стремлением к абстрактно универсальной религии: «Круг чтения» и под.); между
тем живая религия стремится не к минимуму, но к максимуму содержания.
Напротив, нельзя сказать
то же самое о философии Плотина, в этом решительном пункте действительно отличающейся двойственностью и нерешительностью; благодаря этому она одинаково могла оказать бесспорное и глубокое влияние на христианское богословие (в частности, и на Ареопагита), а вместе с
тем явиться сильным оружием в
философском арсенале религиозного монизма.
Наибольшее
философское и религиозное значение имеет, однако, не эта гипотеза метафизической катастрофы, но другая форма динамического пантеизма, согласно которой мир есть эманация абсолютного, он происходит как излияние от преизбыточной его полноты, подобно
тому как вода изливается из переполненного сосуда или солнечный свет и тепло исходят из солнца.
Поэтому-то система неоплатонизма и могла оказать
философскую поддержку падавшему языческому политеизму: из сверхмирного и сверхбожественного Εν последовательно эманируют боги и мир, причем нижние его этажи уходят в
тьму небытия, тогда как верхние залиты ослепительным светом, — в небе же загорается система божественных лун, светящих, правда, не своим, а отраженным светом, однако утвержденных на своде небесном.
В
том же грехе — распространения категории бытия на Бога — следует признать повинным и Я. Беме, у которого не следует, конечно, ожидать при ном
философской отчетливости.
Вся неисходность противоположения единого и всего, заключенная в понятии всеединства, сохраняется до
тех пор, пока мы не берем во внимание, что бытие существует в ничто и сопряжено с небытием, относительно по самой своей природе, и идея абсолютного бытия принадлежит поэтому к числу
философских недоразумений, несмотря на всю свою живучесть.
Тот же вопрос о творении — о теогоническом и теофаническом его смысле — подвергает глубокому
философскому исследованию Шеллинг в последней своей системе (в «Философии мифологии» и «Философии откровения»).
Шеллинг хочет «объяснить» и «дедуцировать»
то, что и голос религиозного чувства, и
философский критицизм одинаково повелевают принять, как факт божественной жизни, устанавливаемый в религиозном опыте и откровении.
И философия софийна, лишь поскольку она дышит этим пафосом влюбленности, софийным эросом, открывающим умные очи, иначе говоря, поскольку она есть искусство: основной мотив
философской системы, ее
тема опознается интуицией, как умная красота, сама же система есть лишь попытка рассказать на языке небожественном о вещах божественных.
Этот центральный вопрос онтологии платонизма, вставший в средневековом споре номиналистов и реалистов, приобретает теперь снова, если не по форме,
то по существу, животрепещущий
философский интерес.
Мы уже указывали, что оно не может быть философски дедуцировано, ибо сюда приходит и отсюда отправляется
философская дедукция как от некоторой данности, а вместе с
тем и тайны.
Платон в «Тимее» ответил на этот вопрос религиозным мифом о сотворении мира Демиургом и
тем самым молчаливо констатировал невозможность чисто
философского ответа.
В материализме, именно в
той первоначальной его форме, которая носит название гилозоизма, неправильное
философское выражение дается правильному чувствованию материи, как зачинающего и плодоносящего, окачествованного начала, материализм есть смутный лепет о софийной насыщенности земли, и этим живым чувством земли («материи») он выгодно отличается от идеализма, для которого материя есть незаконнорожденное понятие о ничто, или трансцендентальная χώρα, или убыль бытия, бытийный минус.
Искание шедевра [Выражение, возможно, навеянное названиями двух «
философских этюдов» Бальзака: «Неведомый шедевр» и «Поиски абсолюта» (М., 1966).], при невозможности найти его, пламенные объятия, старающиеся удержать всегда ускользающую тень, подавленность и род разочарования, подстерегающего творческий акт, что же все это означает, как не
то, что человеческому духу не под силу создание собственного мира, чем только и могла бы быть утолена эта титаническая жажда.
Равным образом и высшие обобщения
философской мысли, которая не может задержаться на пустом и абстрактном монизме, но ищет живой и слитной множественности, моноплюрализма, свидетельствует о
том же.
То же можно сказать и о попытках
философского дедуцирования троицы у Шеллинга, Вл. Соловьева и особенно у Гегеля, насколько здесь выражается естественное самосознание духа в логическом разрезе.
Еще в большей мере
то же приходится сказать относительно эпохи Возрождения, которая, при всей искренности своего увлечения древностью в эстетическом, филологическом, научном,
философском отношениях, осталась ей духовно чужда, если не враждебна.