Неточные совпадения
Но с Лебедевым мы, хотя и земляки, видались только в аудиториях, а особенного приятельства не водили. Потребность более серьезного образования, на подкладке некоторой даже экзальтированной преданности идее точного знания, запала в мою если не душу,
то голову спонтанно,говоря
философским жаргоном. И я резко переменил весь свой habitus, все привычки, сделался почти домоседом и стал вести дневник с записями всего, что входило в мою умственную жизнь.
Как гимназистиком четвертого класса, когда я выбрал латинский язык для
того, чтобы попасть со временем в студенты, так и дальше, в Казани и Дерпте, я оставался безусловно верен царству высшего образования, университету в самом обширном смысле — universitas, как понимали ее люди эпохи Возрождения, в совокупности всех знаний,
философских систем, красноречия, поэзии, диалектики, прикладных наук, самых важных для человека, как астрономия, механика, медицина и другие прикладные доктрины.
Во-первых, духовная. Ни одна статья
философского (а
тем паче религиозного) содержания к простому цензору не шла, а была отсылаема в лавру, к иеромонаху (или архимандриту), и, разумеется, попадала в Даниилов львиный ров.
И она — погибла!
Ту же участь имело и все сколько-нибудь свободомыслящее все время, пока существовала эта духовная цензура — не для богословских только, а для всяких сочинений
философского содержания.
Перспектива — для меня — была самая заманчивая. Во мне опять воскрес"научник", и сближение с таким молодым сторонником научно-философской доктрины (которую я до
того специально не изучал) было совершенно в моих нотах. Мы тут же сговорились: если я улажу свою поездку — ехать в одно время и даже поселиться в Париже в одном месте. Так это и вышло в конце сентября 1865 года по русскому стилю.
Мне хотелось прожить весь этот сезон, до мая, в воздухе
философского мышления, научных и литературных идей, в посещении музеев, театров, в слушании лекций в Сорбонне и College de France. Для восстановления моего душевного равновесия, для
того, чтобы почувствовать в себе опять писателя, а не журналиста, попавшего в тиски, и нужна была именно такая программа этого полугодия.
И тогда во французских гимназиях (
то есть лицеях и коллежах) существовал
философский класс как обязательный предмет последнего гимназического года.
Для меня как пылкого тогда позитивиста было особенно дорого
то, что эта писательница, прежде чем составить себе имя романистки, так сама себя развила в
философском смысле и сделалась последовательницей учения Огюста Конта. Но я знал уже, когда ехал в Лондон с письмом к Льюису, что Джордж Элиот — позитивистка из так называемых"верующих",
то есть последовательница"Религии человечества", установленной Контом под конец его жизни.
Впоследствии, лет двадцать и больше спустя, я в одном интервью с ним какого-то журналиста узнал, что Г.Спенсер из-за слабости глаз исключительно слушал чтение — и это продолжалось десятки лет. Какую же массу печатного матерьяла должен он был поглотить, чтобы построить свою
философскую систему! Но этим исключительным чтением объяснил он
тому интервьюеру, что он читал только
то, что ему нужно для его работ. И оказалось в этой беседе, случившейся после смерти Ренана, что он ни одной строки Ренана не читал.
Спенсер о парижских позитивистах меня совсем не расспрашивал, не говорил и о лондонских верующих. Свой позитивизм он считал вполне самобытным и свою систему наук ставил, кажется, выше контовской. Мои парижские единомышленники относились к нему, конечно, с оговорками, но признавали в нем огромный обобщающийум — первый в
ту эпоху во всей
философской литературе. Не обмолвился Спенсер ничем и о немцах, о тогдашних профессорах философии, и в лагере метафизиков, и в лагере сторонников механической теории мира.
В кружке парижских позитивистов заходила речь о
том, что Г.Спенсер ошибочно смотрит на скептицизм, как
философский момент, и держится
того вывода, что будто бы скептицизм не пошел дальше XVIII века. Вот эту
тему я — не без умысла — и задел, шагая с ним по Гайд-Парку до самого «Атенея», куда он меня тогда же и ввел.
В моей статье я упоминал об издателях научных и
философских книг
того направления, которое считали"нигилистическим", называл и Ковалевского. И Дарвину захотелось подшутить над ним на эту
тему.
Если он в чисто
философском смысле не стоял на высоте Герберта Спенсера, или Литтре, или даже Дж. Ст. Милля,
то ведь тут нужен другой оселок. Но я беру цельность писательской личности, в которой ум, талант и гражданские чувства сочетались бы в такое целое.
Другой покойник в гораздо большей степени мог бы считаться если не изгнанником,
то"русским иностранцем", так как он с молодых лет покинул отечество (куда наезжал не больше двух-трех раз), поселился в Париже, пустил там глубокие корни, там издавал
философский журнал, там вел свои научные и писательские работы; там завязал обширные связи во всех сферах парижского общества, сделался видным деятелем в масонстве и умер в звании профессора College de France, где занимал кафедру истории наук.
Разумеется, об Россини и не говорили, к Моцарту были снисходительны, хотя и находили его детским и бедным, зато производили философские следствия над каждым аккордом Бетховена и очень уважали Шуберта, не столько, думаю, за его превосходные напевы, сколько за то, что он брал
философские темы для них, как «Всемогущество божие», «Атлас».
Неточные совпадения
«И разве не
то же делают все теории
философские, путем мысли странным, несвойственным человеку, приводя его к знанию
того, что он давно знает и так верно знает, что без
того и жить бы не мог? Разве не видно ясно в развитии теории каждого философа, что он вперед знает так же несомненно, как и мужик Федор, и ничуть не яснее его главный смысл жизни и только сомнительным умственным путем хочет вернуться к
тому, что всем известно?»
Она знала тоже, что действительно его интересовали книги политические,
философские, богословские, что искусство было по его натуре совершенно чуждо ему, но что, несмотря на это, или лучше вследствие этого, Алексей Александрович не пропускал ничего из
того, что делало шум в этой области, и считал своим долгом всё читать.
— Нет, уж если мы разговорились,
то объясни мне с
философской точки зрения, — сказал Левин.
Он вспоминал свои осуждения Тиндалю за его самодовольство в ловкости производства опытов и за
то, что ему не достает
философского взгляда.
Левин чувствовал, что неприлично было бы вступать в
философские прения со священником, и потому сказал в ответ только
то, что прямо относилось к вопросу.