Хотя Он нигде, но все чрез Него, а в Нем, как не существующем, ничто (ως μη δντι μηδέν) из всего, и напротив, все в Нем, как везде сущем;
с другой стороны, чрез Него все, потому что Он сам нигде и наполняет все как всюду сущий» (S. Maximi Scholia in 1. de d. п., col. 204–205).], αΰτΟ δε ουδέν (и именно ουδέν, а не μηδέν), как изъятое из всего сущего (ως πάντων ύπερουσίως έξηρημένων), ибо оно выше всякого качества, движения, жизни, воображения, представления, имени, слов, разума, размышления, сущности, состояния, положения, единения, границы, безграничности и всего существующего» (ib.) [Св. Максим комментирует эту мысль так: «Он сам есть виновник и ничто (μηδέν), ибо все, как последствие, вытекает из Него, согласно причинам как бытия, так и небытия; ведь само ничто есть лишение (στέρησις), ибо оно имеет бытие чрез то, что оно есть ничто из существующего; а не сущий (μη ων) существует чрез бытие и сверхбытие (ΰπερεΐναι), будучи всем, как Творец, и ничто, как превышающий все (ΰπερβεβηκώς), а еще более будучи трансцендентным и сверхбытийным» (ιϊπεραναβεβηκώς και ύπερουσίως ων) (S.
Неточные совпадения
От такого философско-художественного замысла требуется,
с одной
стороны, верность и точность саморефлексии в характеристике религиозного опыта, при выявлении «мифа», а
с другой — нахождение соответственной формы, достаточно гибкой и емкой для его раскрытия.
Сказанное дает основание и для суждения о пределах религиозного гнозиса, или вообще о гностическом направлении в религии, которое всегда существовало, в настоящее же время проявляется
с наибольшею силой,
с одной
стороны, в метафизическом рационализме, а
с другой — в так называемом теософическом движении, точнее, в современном оккультизме.
Религиозная жизнь, по IIIлейермахеру, является третьей
стороной жизни, существующей рядом
с двумя
другими, познанием и действованием, и выражает собой область чувства, ибо «такова самобытная область, которую я хочу отвести религии, и притом всецело ей одной… ваше чувство… вот ваша религиозность… это не ваши познания или предметы вашего познания, а также не ваши дела и поступки или различные области вашего действования, а только ваши чувства…
Теория Шлейермахера, выражаясь современным философским языком, есть воинствующий психологизм, ибо «чувство» утверждается здесь в его субъективно-психологическом значении, как
сторона духа, по настойчиво повторяемому определению Шлейермахера (см. ниже), а вместе
с тем здесь все время говорится о постижении Бога чувством,
другими словами, ему приписывается значение гносеологическое, т. е. религиозной интуиции [Только эта двойственность и неясность учения Шлейермахера могла подать повод Франку истолковать «чувство» как религиозную интуицию, а не «
сторону» психики (предисл. XXIX–XXX) и тем онтологизировать психологизмы Шлейермахера, а представителя субъективизма и имманентизма изобразить пик глашатая «религиозного реализма» (V).], а именно это-то смещение гносеологического и психологического и определяется теперь как психологизм.
Религия, которая останавливается на мистицизме и равнодушна к религиозному познанию, дефектна, она склоняется,
с одной
стороны, к эвдемонизму, к услаждению своим мистическим экстазом, а
с другой — легко подпадает влиянию какой-либо церковной ортодоксии (в глазах Гартмана — смертный грех).
Кант запутывается в противоречиях, благодаря,
с одной
стороны, нежеланию признать общепознавательное значение «постулатов», а
с другой, не будучи в силах их отвергнуть.].
Религия основывается не на смутном и неопределенном ощущении Божества вообще или трансцендентного мира вообще, к чему сводит ее,
с одной
стороны, адогматическая мистика и Gefühlstheologie,
с другой — рационалистическое просветительство, но на некотором, вполне определенном знании этого мира, самооткровении Божества.
Трудность философской проблемы догмата и состоит в этой противоречивости его логической характеристики:
с одной
стороны, он есть суждение в понятиях и, стало быть, принадлежит имманентному, самопорождающемуся и непрерывному мышлению, а
с другой — он трансцендентен мысли, вносит в нее прерывность, нарушает ее самопорождение, падает, как аэролит, на укатанное поле мышления.
Еще в «Феноменологии духа» Гегель дал следующую меткую характеристику «исторического» направления в немецком богословии, которое сделалось столь влиятельно в наши дни: «Просветительство (Die Aufklärung) измышляет относительно религиозной веры, будто ее достоверность основывается на некоторых отдельных исторических свидетельствах, которые, если рассматривать их как исторические свидетельства, конечно, не могли бы обеспечить относительно своего содержания даже степени достоверности, даваемой нам газетными сообщениями о каком-нибудь событии; будто бы, далее, ее достоверность основывается на случайности сохранения этих свидетельств, — сохранении,
с одной
стороны, посредством бумаги, а
с другой — благодаря искусству и честности при перенесении
с одной бумаги на
другую, и, наконец, на правильном понимании смысла мертвых слов и букв.
Объект религии, Бог, есть нечто,
с одной
стороны, совершенно трансцендентное, иноприродное, внешнее миру и человеку, но,
с другой, он открывается религиозному сознанию, его касается, внутрь его входит, становится его имманентным содержанием.
Т. 1.
С. 877–882.], которые велись между сторонниками св. Григория,
с одной
стороны (так наз. исихастами), и последователями Варлаама и Акиндина —
с другой, и окончились церковным осуждением последних.
Если мир не сотворен, но диалектически возникает в абсолютном и ему единосущен, то он, следовательно, вечен и субстанциален в своей основе;
с другой же
стороны, и бог здесь не абсолютен и самоосновен в своем бытии, но рождается или происходит в абсолютном Ничто-все.
С одной
стороны, мир есть само абсолютное, как его модус, а
с другой, в мире ничего не совершается и не происходит, ибо он лежит не вне абсолютного, но есть оно же само, в состоянии некоторой ущербности.
Здесь нет места ни антиномии,
с ее логическим перерывом, ни Тайне: беспримесный рационализм — вот обратная
сторона того всеведения или «гнозиса», которым мнил себя обладающим, по одним основаниям, Гегель, а по
другим — Беме, почему он и оказывается столь родственным по тенденциям современному «теософизму», оккультному или мистическому рационализму [Шеллинг дает такую характеристику «теософизма» Беме: «В третьем виде эмпиризма сверхчувственное сделано предметом действительного опыта благодаря тому, что допускается возможное восхищение человеческого существа в Бога, а вследствие этого необходимое, безошибочное созерцание, проникающее не только в божественное существо, но и в сущность творения и во все события в нем…
С одной
стороны, познание есть нечто преднаходимое в душе, что должно быть только пробуждено, выявлено, осознано, но,
с другой, припоминанием предполагается возможность предварительного забвения и выпадения из сознания и, следовательно, как бы новое нахождение.
С одной
стороны, оно есть ничто, небытие, но,
с другой — оно же есть основа этого становящегося мира, начало множественности или метафизическое (а затем и трансцендентальное) место этого мира, и в этом именно смысле Платон и определяет материю как «род пространства (το της χώρας), не принимающий разрушения, дающий место всему, что имеет рождение» (52 а) [Ср. там же.
С. 493.].
В речи Диотимы Эрос получает характеристику преимущественно как общее стремление к красоте и творчеству, причем установляется единство и универсальность «всеединой красоты» (κακού τοιοΰδε), и эта красота есть,
с одной
стороны, источник творчества, «рождения в красоте», а
с другой — лествица восхождения к тому знанию, которое есть не что иное, как знание красоты в себе.
Как только души доверены этому ангелу, они разделяются;
с одной
стороны — это мужская душа, первоначально одушевляющая мужчину,
с другой — это женская душа, первоначально одушевляющая женщину.
Т. 1.
С. 590).], в обособлении от
других сторон отношения Бога к миру.
Неточные совпадения
На миг умолкли разговоры; // Уста жуют. Со всех
сторон // Гремят тарелки и приборы, // Да рюмок раздается звон. // Но вскоре гости понемногу // Подъемлют общую тревогу. // Никто не слушает, кричат, // Смеются, спорят и пищат. // Вдруг двери настежь. Ленский входит, // И
с ним Онегин. «Ах, творец! — // Кричит хозяйка: — наконец!» // Теснятся гости, всяк отводит // Приборы, стулья поскорей; // Зовут, сажают двух
друзей.
И сколько раз уже наведенные нисходившим
с небес смыслом, они и тут умели отшатнуться и сбиться в
сторону, умели среди бела дня попасть вновь в непроходимые захолустья, умели напустить вновь слепой туман
друг другу в очи и, влачась вслед за болотными огнями, умели-таки добраться до пропасти, чтобы потом
с ужасом спросить
друг друга: где выход, где дорога?
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку
с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности
с одной
стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя,
с другой же
стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Потом появились прибавления
с хозяйской
стороны, изделия кухни: пирог
с головизною, куда вошли хрящ и щеки девятипудового осетра,
другой пирог —
с груздями, пряженцы, маслянцы, [Маслянцы — клецки в растопленном масле.] взваренцы.
Чичиков тоже устремился к окну. К крыльцу подходил лет сорока человек, живой, смуглой наружности. На нем был триповый картуз. По обеим
сторонам его, сняв шапки, шли двое нижнего сословия, — шли, разговаривая и о чем-то
с <ним> толкуя. Один, казалось, был простой мужик;
другой, в синей сибирке, какой-то заезжий кулак и пройдоха.