Неточные совпадения
— Евхаристия (причащение) —
христианское таинство, заключающееся в том, что верующие едят хлеб и пьют вино, которые превратились («пресуществились») в истинное тело и кровь Иисуса Христа; тем самым верующие соединяются с Христом и
становятся сопричастными «жизни вечной».
Но, по мере того как тиски эти разжимаются, делаются нечувствительны, ничто
становится бессильной потенциальностью, скрытой основой бытия, все победнее звучит небесная музыка «жизни вечной», составляющей предмет
христианских упований и обетовании и опытно ведомой святым.
Разумеется, для человечества, насколько оно живет в плоскости ума, а следовательно, до известной степени обречено на науку и философию, должна иметь силу этика ума, существует обязанность логической честности, борьбы с умственной ленью, добросовестного преодоления преодолимых трудностей, но религиозно перед человеком ставится еще высшая задача — подняться над умом,
стать выше ума, и именно этот путь указуют люди
христианского, религиозного подвига [На основании сказанного определяется и наш ответ на вопрос о «преображении разума», поставленный кн.
Те самые эллины, которые проявляли благочестие к «неведомому Богу» — οίγνώστφ θεώ, сродному плотиновскому трансцендентному «Εν, «услышав о воскресении мертвых, одни насмехались, а другие говорили: об этом послушаем тебя в другое время» (Деян. ап. 17:32), и лишь Дионисий, имени коего приписываются величественные «Ареопагитики», сделался слушателем Павла и тем
стал родоначальником нового,
христианского эллинизма.
При свете
христианской веры могут получать справедливую оценку те истины, которые наличествуют в догматических учениях нехристианских религий, и те черты подлинного благочестия, которые присущи их культу. Но и для такого признания совсем не нужно стремиться во что бы то ни
стало устроить какой-то религиозный волапюк или установить междурелигиозное эсперанто.
Поэтому-то оно и до сих пор не
стало для нас исполнившимся и в этом смысле обветшавшим преданием, «ветхим заветом», и этим, быть может, и объясняется то непонятное и загадочное обаяние, которое оно сохраняет над душами и в
христианскую эпоху (чего ведь нельзя в этом же смысле сказать о Ветхом Завете).
Но Мария, хотя и «сердце Церкви», еще не есть сама Церковь, которая в самобытном своем существе таинственно и прикровенно изображается в Песни Песней [Мистическое понимание Песни Песней, по которому в ней изображается жизнь Церкви,
стало обычным у
христианских писателей.
Последний затемняет религиозное сознание не только уединенных мыслителей, но и народных масс, мистически оторванных от земли: таковы социалисты, ставшие жертвою неистовой и слепой лжеэсхатологии, по исступленности своей напоминающей мессианические чаяния еврейства в
христианскую эру [О соотношении социализма, эсхатологии и хилиазма см. в
статье Булгакова «Апокалиптика и социализм» (Два града. М., 1911.
Этому же содействовало и то, что в политическую орбиту
христианских государств оказались вовлечены разные нехристианские народности; вследствие того и самый характер государственности
становится религиозно сложным я смешанным.
Когда же римское языческое государство возжелало
стать христианским, то непременно случилось так, что, став христианским, оно лишь включило в себя церковь, но само продолжало оставаться государством языческим по-прежнему, в чрезвычайно многих своих отправлениях.
Монашеская аскеза возникла после того, как огромные языческие массы хлынули в Церковь, империя
стала христианской, и грозило страшное понижение духовного уровня христианства.
Неточные совпадения
Раскольников, говоря это, хоть и смотрел на Соню, но уж не заботился более: поймет она или нет. Лихорадка вполне охватила его. Он был в каком-то мрачном восторге. (Действительно, он слишком долго ни с кем не говорил!) Соня поняла, что этот мрачный катехизис [Катехизис — краткое изложение
христианского вероучения в виде вопросов и ответов.]
стал его верой и законом.
— Меня, — кротко и скромно отвечал Беттельгейм (но под этой скромностью таилось, кажется, не смирение). — Потом, — продолжал он, — уж постоянно
стали заходить сюда корабли
христианских наций, и именно от английского правительства разрешено раз в год посылать одно военное судно, с китайской станции, на Лю-чу наблюдать, как поступают с нами, и вот жители кланяются теперь в пояс. Они невежественны, грязны, грубы…
Но, после явления Христа, мессианизм в древнееврейском смысле
становится уже невозможным для
христианского мира.
Это и теперь, конечно, так в строгом смысле, но все-таки не объявлено, и совесть нынешнего преступника весьма и весьма часто вступает с собою в сделки: «Украл, дескать, но не на церковь иду, Христу не враг» — вот что говорит себе нынешний преступник сплошь да рядом, ну а тогда, когда церковь
станет на место государства, тогда трудно было бы ему это сказать, разве с отрицанием всей церкви на всей земле: «Все, дескать, ошибаются, все уклонились, все ложная церковь, я один, убийца и вор, — справедливая
христианская церковь».
Когда я привык к языку Гегеля и овладел его методой, я
стал разглядывать, что Гегель гораздо ближе к нашему воззрению, чем к воззрению своих последователей, таков он в первых сочинениях, таков везде, где его гений закусывал удила и несся вперед, забывая «бранденбургские ворота». Философия Гегеля — алгебра революции, она необыкновенно освобождает человека и не оставляет камня на камне от мира
христианского, от мира преданий, переживших себя. Но она, может с намерением, дурно формулирована.