Неточные совпадения
Ну что же: девка родила малого, девка родила малого, только
всего, что же особенного?» И он искал еще новых кощунственных слов, тяжело было присутствовать
при этих судорогах духа» (Булгаков С. Н. Автобиографические заметки.
Рассуждающие таким образом, под предлогом мистики, совершенно устраняют веру ради религиозно-эмпирической очевидности;
при этом своеобразном мистическом позитивизме (который, впрочем, чаще
всего оказывается, кроме того, и иллюзионизмом) совершенно устраняется подвиг веры и ее усилия, а поэтому отрицается и самая вера, а вместе с нею и неразрывно связанные с ней надежда и любовь, место которых занимает откровенное самомнение.
В действительности Канту, после того как Бог был найден,
все равно каким путем и каким «разумом», нужно было бы зачеркнуть
всю свою «Критику чистого разума», как построенную вне гипотезы Бога и даже
при ее исключении, и написать заново свою философскую систему.
Эту универсальную природу религии часто не понимают социологи, которые полагают, что человечество социализируется политическим, правовым, хозяйственным общением, и не замечают
при этом, что ранее, чем возникают
все эти частные соединения, для того чтобы они стали возможны, человечество уже должно быть скреплено и цементировано религией, и если народность есть естественная основа государства и хозяйства, то самая народность есть прежде
всего именно вера.
В настоящее время, когда вкус к серьезной и мужественной религии вообще потерян и капризом субъективности с ее прихотливо сменяющимися настроениями дорожат белее, нежели суровой и требовательной религией, не терпящей детского своеволия, религиозный индивидуализм находится в особой чести: те, кто еще снисходят до религии, чаще
всего соглашаются иметь ее только индивидуально; личное своеволие явным образом смешивается
при этом со свободой, которая достигается именно победой над своеволием.
Также и
все гонители традиционного обряда не замечают, что и действительности они вводят только… новый обряд; так квакеры, отвергавшие всякую внешность молитвы, фактически вводили ритуал голых стен молельни и «молчаливые митинги»; так протестантизм, подняв дерзновенную руку на вековой и эстетически прекрасный католический обряд, только заменил его другим, бедным и сухим, прозаичным обрядом, в пределах которого, однако, возможно быть старообрядцем нисколько не меньше, чем
при самом пышном ритуале; так наши сектанты божественную красоту православной литургики заменяют скучными и бездарными «псалмами», сухим протестантским обрядом.
Догмат есть имманентизация трансцендентного содержания религии, и это влечет за собой целый ряд ущербов, опасностей, подменов;
при этой логической транскрипции мифа неизбежно зарождается схоластика (или «семинарское богословие»), т. е. рационалистическая обработка догматов, приноровление их к рассудочному мышлению,
при котором нередко теряется их подлинный вкус и аромат, а «богословие» превращается в «науку как
все другие», только с своим особым предметом.
(Очевидна
вся недостаточность этого аргумента, который скорее может быть приведен в защиту идеи откровения, нежели для подтверждения общей точки зрения Гегеля: для него Бог дан в мышлении, есть мышление, а
при этом, строго говоря, некому и нечему открываться, и если сам Гегель и говорит об откровенной религии, то делает это по своей обычной манере пользоваться эмпирическими данными для нанизывания их на пан-логическую схему).
Философия, как уже было указано, есть искусство понятий, которое имеет и своих художников, и в этом искусстве призванному ее служителю невозможно художественно лгать, что было бы неизбежно
при преднамеренном, нефилософском догматизме в философствовании, — это было бы, прежде
всего, проявлением дурного вкуса, эстетическим грехом.
Изощрение внимания, разумеется, достигается
при этом огромное, однако в основе
всего этого научного изучения лежит вивисекция религии.
Дело в том, что наука строится по известным заданиям, она ставит себе лишь определенные проблемы, а соответственно сосредоточивает и свое внимание лишь на известных явлениях, отметая другие (напр., очевидно, что
вся религиозно-историческая наука
при ее основоположном и методическом рационализме строится на принципиальном отрицании чуда, и поэтому
все элементы чудесного в религии, без которых, быть может, нельзя и понять последнюю, она относит к области легенд и сказок).
Торжеством научно-критического метода в применении к священной письменности, в частности к Ветхому и Новому Завету, явилось их филологически-литературное изучение,
при котором подвергаются всестороннему анализу тексты, формы, вообще
вся внешняя, исторически обусловленная, конкретная их оболочка (не говоря уже о такой работе, как критическое установление самого текста).
Разумеется,
при всякой такой задержке в дискурсивном беге обнаруживается
вся произвольность каждой остановки, а вместе и необходимость «снятия» ее или дальнейшего движения к новой точке, опять для нового «снятия».
Эта трансцендентность требует полнейшей отрешенности, смерти для
всего жизненного, однако же
при отсутствии смерти [Быть может, такова именно должна быть философская транскрипция «нирваны».
Трансцендентность и непознаваемость Бога составляет музыку
всей системы кардинала Николая Кузанского, который свой основной трактат выразительно озаглавил de docta ignorantia [Об ученом незнании (лат.).] и с энтузиазмом говорит о sacra ignorantia [Священное неведение — (лат.).], неоднократно ссылаясь
при этом на Дионисия Ареопагита.
Это есть то ничто, о котором говорит св. Дионисий, что Бог не есть
все то, что можно назвать, понять или охватить: дух
при этом совершенно оставляется. И если бы Бог захотел
при этом его совершенно уничтожить, и если бы он мог
при этом вполне уничтожиться, он сделал бы это из любви к ничто и потому, что он слился с ним, ибо он не знает ничего, не любит ничего, не вкушает ничего, кроме единого» [Vom eignen Nichts, Tauler's Predigten. Bd. I, 211.].
Архангел с мечом антиномии становится незримым,
все оказывается понятным, объяснимым
при этом монизме, который сохраняет свою природу под разными личинами, в существе являясь, однако, прикровенным или же неприкровенным рационализмом.
Христианский догмат триипостасности Божества был, однако, открыт человеку, не человеком, лишь
при свете уже открытой истины человек получает возможность зреть печать троичности на себе и на
всей твари.
Во всяком случае, — и этому необходимо давать надлежащий вес
при оценке Мейстера Эккегарта, — художник слова и спекулятивный метафизик слишком сильно и явно дают себя знать в его сочинениях, чтобы можно было принимать
все его идеи за религиозно-мистические интуиции и откровения, и никогда нельзя уверенно сказать, опирается ли проповедь Эккегарта на опытные переживания, или же она рождается из загоревшихся в душе его художественных образов и спекулятивных идей, которые он превращает в задачу для осуществления опытным мистическим путем.
Надо совлечься всякого «что», потому Abgeschiedenheit [Уединенность, уединение (нем.).], добродетель этого совлеченья, в глазах Эккегарта включает
все добродетели и является даже выше любви: «
Всем жертвует
при этом душа, Богом и
всеми творениями.
Слово в знании (Scienz) воспринимает в себя природу, но живет чрез природу, как солнце в элементах, или как Ничто в свете огня, ибо блеск огня делает Ничто обнаруживающимся, и
при этом нельзя говорить о ничто, ибо Ничто есть Бог и
все» [IV, 477, § 16–17.
Из Ничто, подобно развертывающейся спирали, описывающей
при своем развертывании ряд окружностей
все увеличивающегося диаметра (ср. чертеж, приложенный к IV т. собр. соч.
Они опираются, конечно,
при этом на работу античной мысли и, надо думать, прежде
всего на Платона, который в удивительном «Пармениде» своем, а также и в «Софисте» дал мастерский анализ вопроса о связи бытия и небытия [В диалоге «Парменид», в этой «божественной игре» знающего свою мощь гения, диалектически вскрывается неразрывность бытия и небытия, бытие не только бытия, но и небытия, равно как и небытие не только небытия, но и бытия.
Признать
всю реальность этого вхождения,
при котором риза вечности закрывается рубищем временности, нам повелевают не только отвлеченные соображения, но и конкретное содержание христианской религии.
В вечности
все есть, не предопределяемое во времени, но определяемое бытийным естеством, одинаково как
при сотворении мира, так и после него («их же предуведе, тех и предустави» […
При данном состоянии мира и человека мировая душа действует как внешняя закономерность космической жизни, с принудительностью физического закона [Эту софийность души мира, или общую закономерность
всего сущего, стремится постигать и так называемый оккультизм, притязающий научить не внешнему, но внутреннему «духовному» восприятию сил природы.
Из слов земля же бе невидима и неустроена (Быт. 1:2) явствует, что «
все уже было в возможности
при первом устремлении Божием к творению, как бы от вложенной некоей силы, осеменяющей бытие вселенной, но в действительности не было еще каждой в отдельности вещи… земля была и не была, потому что не сошлись еще к ней качества.
Конечно, можно аллегоризировать решительно
все на свете, а потому
при желании и «сие можно понимать духовно».
При идеалистическом понимании платонизма упраздняется
весь его жизненный смысл, причем он приравнивается теперешнему идеализму гуссерлианского типа, безобидному, но и, однако, бессильному «интенционированию» и «идеации» [Правильно: интенциональность — в феноменологии Гуссерля внешняя направленность восприятий и сознания; идеация — интуитивный акт «схватывания», «переживания» предмета.].
При этом не понимают, что аскетическая борьба с чувственностью в христианстве проистекает именно из любви к ноуменальной, софийной чувственности, или красоте духовной, и вражда с телом мотивируется здесь высшею любовью к телу, что яснее
всего выражается в почитании св. мощей, как духоносного, просветленного тела.
Хатха йога, изд. «Новый человек» и др. издания той же серии…]:
при здоровье мы не чувствуем свои глаза, когда они видят, или уши, когда они слышат, или мускулы, когда они движутся, послушные воле, и, напротив,
все наши органы дают себя знать в отдельности в случае расстройства.
Если устранить эту причину пространственности, предположив полную и совершенную организованность мирового тела,
при которой ничто ничего не вытесняет, но
все существует в единстве, тогда, очевидно, реальность пространства исчезает, оно становится чистой потенциальностью.
Если же распоряжающаяся вселенною сила дает знак разложенным стихиям снова соединиться, то как к одному началу прикрепленные разные верви
все вместе и в одно время следуют за влекомым, — так по причине влечения единою силой души различных стихий
при внезапном стечении собственно принадлежащего соплетется тогда душою цепь нашего тела, причем каждая часть будет вновь соплетена, согласно с первоначальным и обычным ей состоянием, и облечена в знакомый ей вид» (Творения св. Григория, еп.
Искание шедевра [Выражение, возможно, навеянное названиями двух «философских этюдов» Бальзака: «Неведомый шедевр» и «Поиски абсолюта» (М., 1966).],
при невозможности найти его, пламенные объятия, старающиеся удержать всегда ускользающую тень, подавленность и род разочарования, подстерегающего творческий акт, что же
все это означает, как не то, что человеческому духу не под силу создание собственного мира, чем только и могла бы быть утолена эта титаническая жажда.
Конечно, это достоинство и не могло бы быть восстановлено, если бы не было дано
при самом создании человека, который ближе
всего запечатлен ипостасью Логоса, единородного Сына Божия.
«Тогда половые члены приводились бы в движение мановением воли, как и
все прочие члены человеческого тела, и тогда супруг прильнул бы к лону супруги без страстного волнения, с сохранением полного спокойствия души и тела и
при полном сохранении целомудрия» [De civitate Dei, XIV, 26.
Насколько в возлюбленной для любящего
вся тварь предстает как образ женской красоты, настолько же и возлюбленная
при этом осознает свою женственность, открывается сама себе.
Человек оказался
при этом на высоте положения, ибо «нарек имена» (Быт. 2:20)
всей твари и избежал подстерегавшего его здесь искушения.
«Посвящение» в мистерии, по немногим дошедшим до нас сведениям, сопровождалось такими переживаниями, которые новой гранью отделяли человека от его прошлого [Вот известное описание переживаний
при посвящении в таинства Изиды у Апулея (Metam. X, 23): «Я дошел до грани смерти, я вступил на порог Прозерпины, и, когда я прошел через
все элементы, я снова возвратился назад; в полночь я видел солнце, сияющее ясно белым светом; я предстоял пред высшими и низшими богами лицом к лицу и молил их в самой большой близости» (accessi confinium mortis et calcato Proserpinae limine per omnia vectus elemanta remeavi, nocte media vidi solem candido coruscantem lumine; deos inferos et deos superos accessi coram et adoravi de proximo).
При этом обнажается и
вся грубость антропоморфизма, ему свойственная, и она
все более усиливается в атмосфере суеверия и упадочности.
Он недооценивает
при этом
всей условности и относительности хозяйства, столь существенно связанного с теперешним состоянием мира, с тяготеющим над землею проклятием и с общим «стенанием твари».
Та плоть, которая доступна воздействию хозяйственного труда, не воскреснет в теперешнем виде, ее отделяет от воскресения порог смерти или «изменение», ей равнозначащее для людей, смерти не вкусивших, «Говорю вам тайну: не
все мы умрем, но
все изменимся, вдруг (εν ατόμφ), во мгновение ока,
при последней трубе» (1 Кор. 15:51–52).
Этим воскресением душ отнюдь еще не предполагается для
всех открытое явление их в теле, напротив, скорее можно думать, что и эти ожившие души еще не имеют тел и получают силу образовать их себе лишь
при всеобщем воскресении.
Человечество ищет такой общественной организации,
при которой торжествовала бы солидарность и был бы. нейтрализован эгоизм: такова мечта
всех социальных утопий.