Неточные совпадения
Мне казалось, — кажется и теперь, через много лет спустя, — что Бог и
не хотел от меня легкого примирения, ибо я должен был
принять орудие в сердце.
Кто
не хочет
принять здесь единственно простой и естественной (но почему-либо для него метафизически недопустимой) гипотезы религиозного реализма, тот должен противопоставить ей теорию массовых галлюцинаций и иллюзий или же… «выдумки жрецов»!
Многого в них я
не могу ни
принять, ни разделить, но в то же время ощущал всю неразрывность Вашей связи с Россией, а следовательно, с моей верой и любовью…» (ОР РГБ.
Чтобы оценить значение веры, нужно прежде всего
принять, что вера хотя и
не подчиняется категориям логического, дискурсивного познания, однако тем самым еще
не низводится на степень субъективного верования, вкуса или прихоти, ибо такое истолкование противоречит самому существу веры: это была бы неверующая вера.
Вообще виды «откровения», как и предметы его, могут быть различны: и природные, и божественные, и демонические (так наз. у отцов церковных «прелесть»); оно может исходить из разных миров и иерархий, и само по себе «откровение» с выражающим его мифом, понимаемое в смысле формально-гносеологическом, может иметь различное содержание: и доброе и злое, и истинное и обманное (ибо ведь и сатана
принимает вид ангела света), поэтому сам по себе «откровенный» или мистический характер данного учения говорит только об интуитивном способе его получения, но ничего еще
не говорит об его качестве.
Чтобы понять значение культа, нужно
принять во внимание его символический реализм, его мифотворческую энергию: для верующих культ
не есть совокупность своевольно избранных символов, но совершенно реальное богодейство, переживаемый миф или мифологизирование действительности.
Отсюда заключает Гегель, что и «самое скудное определение непосредственного знания религии…
не стоит вне области мышления… принадлежит мысли» (70) [В
прим. 39 (стр. 419) А. Древе справедливо замечает: «Гегель забывает здесь, что бытие логики обозначает только чистое понятие бытия, а
не самое это бытие, что утверждение...
Поэтому оно ничего и
не хочет, но есть сверхблаго (ύπεράγαθον) и благо
не для самого себя, а для других вещей, если что-либо способно
принять в нем участие.
Αλλ' έ'κβιβάσαντες αι5τό πάσης ποιότητος — εν γαρ των εις την μακαριότητα αυτού και την ακραν εύδαιμονίαν fjv το ψιλήν ανευ χαρακτήρας την ΰπαρξιν καταλαμβάνεσθαι — την κατά το είναι μόνον φαντασίαν ένεδέξαντο, μη μορφώσαντες αυτό» (Сущее
не сравнивают ни с какой идеен о происшедшем, но, освободив его от всякого качества, — ибо одно только ответствовало бы высшему его блаженству и предельному счастью, —
принимают его как новое бытие без всякого качества, допускают относительно его только представление о бытии, совершенно его
не определяя...
Разницы в передаче цитир. мест у немецкого и французского переводчика я
не заметил (ср., впрочем, сопоставления вариантов переводов некоторых важных мест в примечаниях к переводу de Pauly, в томе VI, напр.,
прим. 161).
Он есть единственное существо, и
не существует ничего ранее Его или после Него, над чем бы или в чем бы Он мог почерпнуть или
принять какое-нибудь воление...
Она всегда в себя все
принимает, никогда, никаким образом никакой
не усвояет формы, подобной в нее входящему; ибо она по природе есть вместилище (έκμαγεΐον), приводимое в движение и оформляемое от входящего, и благодаря ему представляется в разные времена по-разному» (50 Ь-с).
Конечно, и Аристотель
не мог остановиться на множественности форм,
не сведенной ни к какому единству, или
принять Софию за Божество.
Вполне внеидейного или антиидейного бытия
не существует [Поэтому я отказываюсь
принять категорию вполне антиидейных существ, как бы сгустков одного лишь небытия, которую устанавливает кн.
«Ее надо назвать всегда тожественною (ταυτόν), ибо она никогда
не выступает из своей потенции (δυνάμεως); она всегда все
принимает и никогда и никак никакой
не усваивает формы в уподоблении в нее входящему; ибо по природе она для всего служит материалом (έκμαγεΐον), который получает движение и формы от входящего и через него представляется в различные моменты различным» (Тимей, 50 Ь-с) [Ср. там же.
Зло является в этом смысле акциденцией (κατά συμβεβηκός), существуя ради другого, но
не по собственной причине, ибо возникновение кажется правым, возникая ради добра, в действительности же неправо, ибо мы неблагое
принимаем за благое…
Понятие Jungfrau Sophia резко отличается внеполовым, точнее, полувраждебным характером: вообще вся система Беме отмечена отсутствием эротизма и типической для германства безженностью (которая дошла до апогея в гроссмейстере германской философии Канте). «Die Bildniss ist in Gott eine ewige Jungfrau in der Weisheit Gottes gewesen, nicht eine Frau, auch kein Mann, aber sie ist beides gewesen; wie auch Adam beides war vor seiner Herren, welche bedeitet den irdischen Menschen, darzu tierisch» [Образы Божий, которые
принимает вечная Дева в качестве мудрости Бога,
не есть ни мужчина, ни женщина, но и то и другое; как и Адам был и тем и другим перед своим Господом, чем отличался смертный человек от животного (нем.).] [Ib., Cap.
Ангелы же
не имеют сопряженного тела (συνεξευγμένον σώμα ουκ εχουσι), почему
не имеют его и в подчинении уму» (с. 1165). «Духовная природа ангелов
не имеет такой же энергии жизни, ибо она
не получила образованного Богом из земли тела с тем, чтобы
принять для этого и жизнетворящую силу» (col. 1140).
Отвращаясь от Бога, человек обращает лицо к миру, к творению, впадает в однобокий космизм («имманентизм») [См.
прим. 9 к «От автора».]; он жаждет уже только мира, а
не Бога, совершает измену любви божественной.
Аристотель (Synesius, Dion 48) выразился так: «Имеющие
принять посвящение
не должны чему-либо учиться, но испытать на себе и быть приведенными в такое настроение, конечно, насколько они окажутся для него восприимчивы».]; о значительности этих переживаний и священном ужасе, ими внушаемом, свидетельствует и суровая disciplina arcani [Дисциплина таинств (лат.).], облекавшая их непроницаемой тайной [Ср. рассказ у Павзания (Descr. Gr. X, 32, 23) о том, как непосвященный, случайно увидевший мистерии Изиды в Титерее и рассказавший об этом, умер после рассказа; здесь же сходный рассказ и о случае, бывшем в Египте.].
Если признавать религиозную подлинность язычества, то надо
принять и то, что в нем совершался положительный религиозный процесс, назревала историческая «полнота времен», иначе говоря, христианство подготовлялось
не только в иудействе, но и в язычестве.
2:6-10: «Он, будучи образом Божиим,
не почитал хищением быть равным Богу, но уничижил самого себя,
приняв образ раба, сделавшись подобным человекам и по виду став, как человек; смирил себя, быв послушным даже до смерти, и смерти крестной.
Философия истории по существу своему может и должна быть философией трагедии, и сама она становится трагедией для такой философии, которая
не желает или
не умеет
принять неустранимость антиномии в жизни и мысли.
См.
прим. 19 к «Отделу второму»: «они хитрили, и Бог хитрил, но Бог самый искусный из хитрецов» (Гл. 3, «Семейство Имрана», 47).], ибо цель ее
не в ней, а за ее пределами, — туда зовет и нудит историческая стихия.
Однако
не нужно этот лишь возможный религиозный ренессанс в искусстве, который может наступить и
не наступить,
принимать уже за исполнение софиургийных чаяний; последние, напротив,
не могут
не осуществиться.
Но именно эта атмосфера воинствующего народобожия, царства от мира сего, заставляет духовно задыхаться тех, кто лелеет в душе религиозный идеал власти и
не хочет поклониться «зверю»,
принять его «начертание» [Апокалипсическое выражение: «кто поклоняется зверю и образу его и
принимает начертание на чело свое, или на руку свою» (Откр. 14:9).].
Общественность должна быть внутренне, аскетически регулируема, дабы
не мог человек
принять ее «в измену за душу свою».
Ибо человек
не может быть спасен насильно и облагодетельствован против воли: недостаточно прощения от Бога, необходима готовность
принять это прощение, т. е. покаяние.
Неточные совпадения
Задумчивость, ее подруга // От самых колыбельных дней, // Теченье сельского досуга // Мечтами украшала ей. // Ее изнеженные пальцы //
Не знали игл; склонясь на пяльцы, // Узором шелковым она //
Не оживляла полотна. // Охоты властвовать
примета, // С послушной куклою дитя // Приготовляется шутя // К приличию, закону света, // И важно повторяет ей // Уроки маменьки своей.
Минуты две они молчали, // Но к ней Онегин подошел // И молвил: «Вы ко мне писали, //
Не отпирайтесь. Я прочел // Души доверчивой признанья, // Любви невинной излиянья; // Мне ваша искренность мила; // Она в волненье привела // Давно умолкнувшие чувства; // Но вас хвалить я
не хочу; // Я за нее вам отплачу // Признаньем также без искусства; //
Примите исповедь мою: // Себя на суд вам отдаю.
И чье-нибудь он сердце тронет; // И, сохраненная судьбой, // Быть может, в Лете
не потонет // Строфа, слагаемая мной; // Быть может (лестная надежда!), // Укажет будущий невежда // На мой прославленный портрет // И молвит: то-то был поэт! //
Прими ж мои благодаренья, // Поклонник мирных аонид, // О ты, чья память сохранит // Мои летучие творенья, // Чья благосклонная рука // Потреплет лавры старика!
Она его
не замечает, // Как он ни бейся, хоть умри. // Свободно дома
принимает, // В гостях с ним молвит слова три, // Порой одним поклоном встретит, // Порою вовсе
не заметит; // Кокетства в ней ни капли нет — // Его
не терпит высший свет. // Бледнеть Онегин начинает: // Ей иль
не видно, иль
не жаль; // Онегин сохнет, и едва ль // Уж
не чахоткою страдает. // Все шлют Онегина к врачам, // Те хором шлют его к водам.
— Зачем же так неблагосклонно // Вы отзываетесь о нем? // За то ль, что мы неугомонно // Хлопочем, судим обо всем, // Что пылких душ неосторожность // Самолюбивую ничтожность // Иль оскорбляет, иль смешит, // Что ум, любя простор, теснит, // Что слишком часто разговоры //
Принять мы рады за дела, // Что глупость ветрена и зла, // Что важным людям важны вздоры, // И что посредственность одна // Нам по плечу и
не странна?