Неточные совпадения
Перед самым
началом войны 1914 г. между обоими направлениями наметилось некоторое сближение, которое, по-видимому, и
стало бы «магистральной линией» развития русской философии, если бы развитие это не было прервано разразившейся в 1917 г. катастрофой.
И, однако, это отнюдь не значит, чтобы вера была совершенно индифферентна к этой необоснованности своей: она одушевляется надеждой
стать знанием, найти для себя достаточные основания [Так, пришествие на землю Спасителя мира было предметом веры для ветхозаветного человечества, но вот как о нем говорит новозаветный служитель Слова: «о том, что было от
начала, что мы слышали, что видели своими очами, что рассматривали и что осязали руки наши, о Слове жизни (ибо жизнь явилась, и мы видели и свидетельствуем, и возвещаем вам сию вечную жизнь, которая была у Отца и явилась нам), о том, что мы видели и слышали, возвещаем вам» (1 поел. св. Иоанна. 1:1–3).].
Здесь этот конец
становится началом» (12) [Ср.: Гегель.
Не существует,
стало быть, такого глаза, который мог бы приблизиться к этому всевысочайшему свету и этой всеглубочайшей бездне или найти доступ к ней» [Ср. перевод М. А. Дынника: Бруно Дж. О причине,
начале и едином.
Выступая из сверхсущностной своей природы, в которой Бог означает небытие, Он в своих первоначальных причинах творим самим собой и
становится началом всякой сущности и всякой жизни [Ibid., Ill, 20.].
«Если бы держал Он когда-либо в себе совет, каким образом открыться, то Его откровение не было бы от вечности, вне чувства и места,
стало быть, и тот совет должен был бы иметь
начало и
стать причиной в Божестве, ради которой Бог совещался в Троице Своей, должны бы быть, следовательно, в Боге мысли, которые явились Ему как бы в виде образов, когда Он хотел идти навстречу вещам.
В вечной природе существуют две области и заключена возможность двух жизней: «огонь или дух», обнаруживающийся как «молния огня» на четвертой ступени, силою свободы (опять и свобода у Беме мыслится вне отношения к личности, имперсонали-стически, как одна из сил природы) определяет себя к божественному единству или кротости, и благодаря этому первые 4 стихии
становятся или основой для царства радости, или же, устремляясь к множественности и самости, делаются жертвой адского
начала, причем каждое
начало по-своему индивидуализирует бытие.
«После этой жизни нет возрождения: ибо четыре элемента с внешним
началом удалены, а в них стояла с своим деланием и творением родительница; после этого времени она не имеет ожидать ничего иного, кроме как того, что, когда по окончании этого мира
начало это пойдет в эфир, сущность, как было от века,
станет снова свободной, она снова получит тело из собственной матери ее качества, ибо тогда пред ней явятся в ее матери все ее дела.
Троицы в каждой из Ее Ипостасей, простирающееся на восприемлющее существо, Вечную Женственность, которая через это
становится началом мира, как бы natura naturans, образующею основу natura naturata, тварного мира.
Ничто само в себе, конечно, не может
стать актуальным принципом мироздания,
началом всего, — ex nihilo nihil fit, — но оно может ворваться в осуществленное уже мироздание, прослоиться в нем, как хаотизирующая сила, и в таком случае мир получает свой теперешний характер — хаокосмоса.
Но раз возникнув, зло, как и добро,
становится многочастно, многообразно и многолико, оно существует уже и как космическое
начало, — зло в природе, и как антропологическое, — злая воля в человеке.
Сексуальность еще не есть пол и даже может
стать отрицанием его высшего
начала, но она в то же время и неотделима от пола, который не существует без нее, как огонь без горючего материала.
Они же, услышав то и будучи обличаемы совестью,
стали уходить один за другим
начиная от старших до последних, и остался один Иисус и женщина, стоявшая посреди» (Ио. 8:7, 9).
Христос Своим появлением в человечестве, Своими страданиями и смертию лишь совершил посредничество как человек, но Он есть вечный посредник, посредник между Богом и людьми,
начиная от эпохи мира (von Weltzeiten hin),
стало быть, уже посредник и в язычестве.
С тех пор как человек восхотел жизненно ощутить антиномии творения и вкусил от древа познания добра и зла, это зло
стало для него, хотя и временно, как бы вторым космическим
началом, некоторой мойрой, тяжело придавившей и искалечившей жизнь.
Если же он сознательно или бессознательно, но изменяет верховной задаче искусства, — просветлять материю красотой, являя ее в свете Преображения, и
начинает искать опоры в этом мире, тогда и искусство принимает черты хозяйства, хотя и особого, утонченного типа; оно
становится художественною магией, в него все более врывается магизм, — в виде ли преднамеренных оркестровых звучностей, или красочных сочетаний, или словесных созвучий и под.
И когда тоска по жизни в красоте с небывалой силой пробуждается в душе служителя искусства, в нем начинается трагический разлад: художнику
становится мало его искусства, — он так много
начинает от него требовать, что оно сгорает в этой огненности его духа.
Правда, эстетическое самодовольство и художественная ограниченность
становятся невозможны уже и для реалиорного символизма, но вместе с тем и, конечно, вследствие того в нем
начинает утрачиваться и художественное равновесие: искусство
начинает метаться, оно в разных направлениях ищет выхода за свои пределы.
Даже непримиримость к «звериному»
началу государственности у Л. Н. Толстого, у которого все положительные идеи облекаются в отрицания, принимают форму «нетовщины», говорит о том же, как и мистическая революционность интеллигенции с ее исканиями невидимого грядущего града [К этому
стану в последние годы литературно примкнул и Д. С. Мережковский.
Таковым христианство обнаружило себя уже в
начале своего существования, когда даже в отношении к рабству проявило свой «квиетизм»,
стало учить рабов терпеливому несению своего ига «для Господа».
Неточные совпадения
Дорогою много приходило ему всяких мыслей на ум; вертелась в голове блондинка, воображенье
начало даже слегка шалить, и он уже сам
стал немного шутить и подсмеиваться над собою.
— Как же так вдруг решился?.. —
начал было говорить Василий, озадаченный не на шутку таким решеньем, и чуть было не прибавил: «И еще замыслил ехать с человеком, которого видишь в первый раз, который, может быть, и дрянь, и черт знает что!» И, полный недоверия,
стал он рассматривать искоса Чичикова и увидел, что он держался необыкновенно прилично, сохраняя все то же приятное наклоненье головы несколько набок и почтительно-приветное выражение в лице, так что никак нельзя было узнать, какого роду был Чичиков.
Уже
начинал было он полнеть и приходить в те круглые и приличные формы, в каких читатель застал его при заключении с ним знакомства, и уже не раз, поглядывая в зеркало, подумывал он о многом приятном: о бабенке, о детской, и улыбка следовала за такими мыслями; но теперь, когда он взглянул на себя как-то ненароком в зеркало, не мог не вскрикнуть: «Мать ты моя пресвятая! какой же я
стал гадкий!» И после долго не хотел смотреться.
Двести тысячонок так привлекательно
стали рисоваться в голове его, что он внутренно
начал досадовать на самого себя, зачем в продолжение хлопотни около экипажей не разведал от форейтора или кучера, кто такие были проезжающие.
Трудное дело хозяйства
становилось теперь так легко и понятно и так казалось свойственно самой его натуре, что
начал помышлять он сурьезно о приобретении не воображаемого, но действительного поместья; он определил тут же на деньги, которые будут выданы ему из ломбарда за фантастические души, приобресть поместье уже не фантастическое.