Неточные совпадения
Установление категорий и их исследование, расценка, систематизация и составляют дело критики, но она никоим образом не в силах породить из себя какого
бы то ни было факта, возникая
лишь по поводу факта.
В замкнутом субъективизме, имманентизме и психологизме неповинна поэтому даже и эта религия, как
бы ни было скудно ее положительное учение о Боге [На это справедливо указывает Гартман, у которого вообще мы находим чрезвычайно отчетливую постановку проблемы религии в ее общей форме: он устанавливает, что «всякий объект религиозной функции есть бог; бог есть не научное, но религиозное понятие; наука может заниматься им,
лишь поскольку она есть наука о религии.
Если
бы он совершил первое, он перестал
бы быть религией: но так как он делает последнее, он остается религией и
лишь ставит нам проблему, как возможно обожествлять ничто» (E. Hartmann. Die Religion des Geistes, 3-te Aufl., 4–5).
«Высшие миры», которых достигать учит «духовное знание», строго говоря, есть наш же собственный мир, воспринимаемый
лишь более широко и глубоко; и как
бы далеко ни пошли мы в таком познании, как
бы высоко ни поднялись по лестнице «посвящений», все же оно остается в пределах нашего мира, ему имманентно [Эта мысль находит ясное выражение в книге Эмиля Метнера.
Принцип иерархизма, который настойчиво выдвигается при этом, имел
бы основание
лишь в том случае, если
бы и Бог входил в ту же иерархию, образуя ее вершину, так что она представляла
бы собою реальную и естественную лестницу восхождения к Богу.
«Как
бы ни было справедливо, что религиозное чувство составляет самое внутреннее зерно религиозной жизни, все же истинно религиозное чувство есть
лишь такое, которое возбуждается религиозными представлениями объективной (хотя
бы и относительной) истины.
Правда, нравственная воля называется у Канта «практическим разумом», для которого установляется свой особый канон, причем этот «разум» постулирует основные религиозные истины: бытие Бога, свободу воли и личное бессмертие, но каким
бы именем мы ни называли веру, ее существо от этого не изменится: ЕСИ произносит только она, постулаты же
лишь постулируют, но сами по себе бессильны утверждать бытие Божие, это составляет, конечно, дело веры.
Но это соображение имело
бы силу
лишь в том случае, если
бы догматические понятия были непосредственным орудием религиозного познания; для такой цели понятия были
бы, конечно, негодным средством.
Их положительное значение, которым искупается многовековая, приостанавливающаяся
лишь в эпохи упадка религиозной жизни догматическая борьба, состоит в том, что догматы представляют собой как
бы вехи, поставленные по пути правильно идущей религиозной жизни; нормального ее роста.
Философская идея Бога (какова
бы она ни была) есть во всяком случае вывод, порождение системы и esprit de Systeme [Дух системы (фр.)], существует
лишь как момент системы, ее часть.
«Доказательства» бытия Божия, каковы
бы они ни были, все от философии и
лишь по недоразумению попадают в догматическое богословие, для которого Бог дан и находится выше или вне доказательств; в философии же, для которой Бог задан как вывод или порождение системы, идея о Нем приводится в связь со всеми идеями учения, существует
лишь этой связью.
Со стороны науки это было
бы лишь выражением полнейшего религиозного индифферентизма и даже нигилизма, и, наоборот, научное изучение религии является выражением своеобразного научного благочестия.
Действительно, сплошное НЕ апофатического богословия оставляло
бы лишь зияющую пустоту, если
бы она не заполнялась неизреченным и сверхразумным, почти сверхсознательным переживанием трансцендентного в мистическом экстазе, которое в НЕ отрицательного богословия вкладывает свое мистическое ДА.
Но как
бы восхищенный и в энтузиазме покоится он в уединении, никуда не склоняясь и даже не обращаясь вокруг себя, стоя твердо и как
бы сделавширь неподвижностью (στάσις); и о прекрасном не думает он, находясь уже выше прекрасного, выше хора добродетелей, подобный человеку, который проник в самое внутреннее святилище и оставил позади себя в храме изображения богов, и,
лишь выходя из святилища, впервые встречает их, после внутреннего созерцания и обращения с тем, что не есть ни образ, ни вид, но сама божественная сущность; образы же, следовательно, были
бы предметами созерцания второго порядка.
Мы прибегаем к помощи этих прекрасных слов
лишь вследствие затруднительного положения (απορίας), дабы остеречься от других наименований, коими мог
бы быть унижен Вечный.
Этот мотив повторяется в разных произведениях св. Максима, и исчерпывающий перечень подобных мест мог
бы составить задачу
лишь специального исследования об учении св. Максима.
(Теперь сказали
бы: имеет ли он онтологическое значение или же есть
лишь «психологизм»?)
Что касается внутреннего Мысли, то нет никого, кто мог
бы понять, что это такое; с тем большим основанием невозможно понять Бесконечное (Ayn-Soph), которое неосязаемо; всякий вопрос и всякое размышление остались
бы тщетны, чтобы охватить сущность высшей Мысли, центра всего, тайны всех тайн, без начала и без конца, бесконечное, от которого видят только малую искру света, такую, как острие иглы, и еще эта частица видна
лишь благодаря материальной форме, которую она приняла» (Zohar, I, 21 a, de Pauly, I, 129).
Мир как творение получает в своей относительности реальность и самобытность, противостоит Богу не как призрак, иллюзия или майя, как
бы лишь закрывающая Абсолютное от самого себя; он получает свою realitas как дар от Ens realissimum [Реальность, бытие; вещь реальнейшая, Бог (лат.).].
Лишь на этой поверхности божества, где есть Бог, существует и троица, представляющая как
бы лик его в твари.
Однако мыслительская работа Беме опознается не столько по таким глухим признаниям, сколько по общему плану его трактатов, очень и очень не непосредственных, но носящих в своем построении следы напряженной умственной работы.], и, если
бы из его сочинений сохранилась
лишь одна «Аврора», его первый трактат, имеющий печать свежести и непосредственности «вдохновения», и наиболее чуждый притязаний на систему, то можно было
бы, пожалуй, не заметить одной из основных черт творчества Беме, с большой тонкостью подмеченной Шеллингом, это… его рационализма.
Здесь приличествует
лишь благоговейное безмолвие пред непостижной, в недрах Абсолютного совершающейся тайной, и нет ничего более безвкусного, как разные рациональные «дедукции» творения, претензии «гнозиса», все равно метафизического или мистического [В чрезмерном «дедуцировании» творения и, следовательно, в рационализме повинен и Вл. Соловьев, следующим образом рассуждающий об этом: «Если
бы абсолютное оставалось только самим собою, исключая свое другое, то это другое было
бы его отрицанием, а, следовательно, оно само не было
бы абсолютным» (Органические начала цельного знания.
В положительной основе своего бытия мир поглощается Богом, гаснет в лучах Его всемогущества: мир не имеет ему самому принадлежащего бытия, ибо иначе он был
бы богом или противобогом, ему принадлежит
лишь восприемлющее и рождающее к обособлению ничто; но благодаря этой отрицательной основе своего существа мир и получает внебожественное, самостоятельное бытие.
Если можно так выразиться, софийное время есть единый, сложный и слитный, хотя не сверхвременный, однако надвременный акт: это есть вечное время, можно было
бы сказать, не боясь contradictio in adiecto [Противоречие в определении (лат.).], на самом деле только кажущейся, поскольку вечность обозначает здесь
лишь качество времени, его синтезированность [Не об этой ли «вечности» говорится в Евангелии: «…и идут сии в муку вечную, праведницы же в живот вечный» (Мф. 25:46).].
Однако это возражение было
бы неотразимо
лишь в том случае, если
бы мир идей представлял собою самодовлеющую божественную сущность, сонм богов без единого Бога.
Вполне внеидейного или антиидейного бытия не существует [Поэтому я отказываюсь принять категорию вполне антиидейных существ, как
бы сгустков одного
лишь небытия, которую устанавливает кн.
Далее, самая возможность общего понятия, «нарицательного» имени, была
бы неразрешимой загадкой: измышляемы могут быть
лишь индивидуальные имена, но не общие, которые нуждаются для самого своего возникновения уже в некоторой общей идейной основе, без нее же раздробленные логические атомы, индивидуальные имена, не поддавались
бы никакому суммированию и обобщению.
Такое сущее ничто, бытийствующее небытие не может быть уловлено чувством, а только постулировано мыслию, да и то
лишь при том условии, если она попытается выйти из себя, как выражается Платон, посредством «незаконнорожденного суждения» (λογισμω τινι νόθω), для этого надо начисто отмыслить всякое небытие, но и при том все-таки не получится простого, чистого ничто, окончательной пустоты: приходится как
бы заглянуть за кулисы бытия, или, оставаясь на лицевой поверхности его, ощупать его изнанку.
Воскресение с телом есть переход от одного сна к другому, как
бы лишь перемена ложа; истинное же воскресение вполне освобождает от тела, которое, имея природу противоположную душе, имеет и противоположную сущность (ούσίαν).
Однако это значило
бы не только экзегетически насиловать данный новозаветный текст, но и не считаться со всем духом Ветхого Завета, с его явным телолюбием и телоутверждением; пришлось
бы, в частности, сплошь аллегоризировать и священную эротику «Песни Песней», которая отнюдь не представляет собой одну
лишь лирику или дидактику, но проникнута серьезнейшим символическим реализмом.
Как закруглилась
бы фихтевская космогония, совершающаяся путем отражения я в зеркале не-я, если
бы можно было обойтись одними логическими импульсами и не надобился еще тот досадный «внешний толчок» [В «философии хозяйства» Булгаков писал: «Более всего Фихте повинен в том, что он уничтожает природу, превращая ее
лишь в не-л и в «aüssere Anstoss» (внешний толчок> для я, и тем самым всю жизненную реальность оставляет на долю я» (Булгаков С. Н. Философия хозяйства.
Она абсолютна в потенциальной значимости своей (чем и объясняется возможность фихтевского соблазна — абсолютной Ich-Philosophie), но всегда относительна и ограниченна в актуальности своей (чем обличается и ложь этого соблазна, который был
бы правомерен
лишь при совпадении потенциальности и актуальности).
178–183, 209–212, 334–339.] (вслед за св. Максимом Исповедником): если Спаситель и являлся ученикам в мужском теле, то
лишь потому, что они иначе не узнали
бы Его; но через переход в духовное состояние в Нем уничтожилось различие мужского и женского полов [De div. nat.
Ева не могла остаться в качестве одной
лишь идеальной возможности внутри Адама, ибо тогда он не ощутил
бы ее как телесность, а через то не опознал
бы и своего собственного тела.
Ведь если только Данте сохранял верность сердца к Беатриче, как он свидетельствует своей поэзией, то жена была для него
лишь наложницей, а стало быть, и сам он, имея наложницу, постольку изменял заветам любви своей, — и ее образ был
бы, конечно, целостнее и чище без этой измены.
Спасением для человека поэтому может быть
лишь его расчеловечение, совлечение плоти, преодоление двуполости и упразднение жены, словом, как
бы новая ангелизация его существа.
Вместе с тем смерть стала уже благодеянием — спасением от жизни на зачумленной земле, ибо дурной бесконечности смертной жизни, простого отсутствия смерти, бессмертия «вечного жида» не могла
бы вынести человеческая природа, и самый замысел этот был
бы достоин разве
лишь сатаны.
Бог лишил их и «плодов древа жизни», ибо они могли
бы давать
лишь магическое бессмертие; без духовного на него права, и оно повело
бы к новому падению [Как указание опасности новых люциферических искушений при бессмертии следует понимать печальную иронию слов Божьих: «вот Адам стал как один из нас, зная добро и зло; и теперь как
бы не простер он руки своей, и не взял также от древа жизни, и не вкусил, и не стал жить вечно» (3:22).].
Если
бы он представлял собою
лишь «игру» божественного творчества, творение было
бы только актом всемогущества Божия, которое вольно манием своим созидать и разрушать миры.
Воплотившийся Бог до конца разделил судьбу испорченного грехом мира и человека, до крестной муки и смерти [«На землю сшел еси, да спасеши Адама, и на земли не обрет сего, Владыко, даже до ада снизшел, еси ищай» (Утреня Великой Субботы, Похвалы, статья первая, ст. 25).], и все отдельные моменты земной жизни Спасителя представляют как
бы единый и слитный акт божественной жертвы [Интересную литургическую иллюстрацию этой мысли мы имеем в том малоизвестном факте, что богослужения пред Рождеством Христовым включают в себя сознательные и преднамеренные параллели богослужению Страстной седмицы, преимущественно Великой Пятницы и Субботы, и отдельные, притом характернейшие песнопения воспроизводятся здесь
лишь с необходимыми и небольшими изменениями.
Насколько нельзя допустить в вечности или абсолютном какого
бы то ни было процесса, протекающего во времени, нового становления и возникновения, настолько же невозможно говорить и о теогоническом процессе, ибо в Боге все предвечно сверх — есть, и в отношении к твари и для твари возможна
лишь теофания.
Порча и растление, при отсутствии смерти, с течением времени овладели
бы человеческой жизнью настолько, что никакая праведность не могла
бы оградиться от его влияния: греховному человечеству, наделенному даром бессмертия, угрожало превращение в дьяволов или, по крайней мере, приближение к тому совершенству во зле, которое присуще
лишь отцу лжи и его клевретам.
Последний не только рождается тем или иным, но он становится самим собой
лишь чрез свободное свое произволение, как
бы изъявляя согласие на самого себя, определяя свое собственное существо.
Иначе говоря, смерть, в которой Федоров склонен был вообще видеть
лишь род случайности и недоразумения или педагогический прием, есть акт, слишком далеко переходящий за пределы этого мира, чтобы можно было справиться с ней одной «регуляцией природы», методами физического воскрешения тела, как
бы они ни были утонченны, даже с привлечением жизненной силы человеческой спермы в целях воскрешения или обратного рождения отцов сынами (на что имеются указания в учении Федорова).
Искусство самодержавно, и преднамеренным подчинением своим оно
лишь показало
бы, что не верит себе и боится себя, но на что же способно малодушное искусство?
Разрешение религиозной проблемы в плоскости одной только этики означало
бы лишь бессилие перед нею.
Если же понять здесь «вечность», как она обыкновенно понимается, в смысле дурной бесконечности, то это обозначало
бы совсем не вечность, как особое качество, но именно временность,
лишь не имеющую определенного конца.
То, что мучает и мучается в человеке, есть ведь его же собственная самость; это не есть нечто такое, от чего он отказался, что давило
бы его
лишь неизгладимостью своей.