Неточные совпадения
Но Бог —
один, и Его безмерное к нам снисхождение одинаково, и пусть между моей темной, греховной душой и святою душою пророка лежит великая бездна, но ведь еще неизмеримее та бездна, которая лежит между Богом и всякою тварью, — и,
как тварь, ведь и я, и пророки —
одно, и Он говорит твари…
На это нельзя ответить
одним умозрением (
как обычно принято думать) или же опытом имманентным, на это можно ответить лишь новым опытом, расширением и преобразованием опыта, предполагая, конечно, что наше космическое естество узнает особым, совершенно неопределимым и ни к чему не сводимым чувством область иного мира, для него «сверхъестественную».
И в этом заключается глубокое отличие оккультного и религиозного путей, которое может при известных условиях стать и противоположностью, и уже во всяком случае нельзя их смешивать, подменивать, выдавая
один за другой,
как это часто делается теперь.
Один и тот же мир предстает пред нами то
как механизм, чудовищный в своей дурной бесконечности, глухо молчащий о своем смысле, то
как откровение тайн Божества, или источник богопознания.
Вера в Бога рождается из присущего человеку чувства Бога, знания Бога, и, подобно тому
как электрическую машину нельзя зарядить
одной лекцией об электричестве, но необходим хотя бы самый слабый заряд, так и вера рождается не от формул катехизиса, но от встречи с Богом в религиозном опыте, на жизненном пути.
Она не может сообщаться внешне, почти механически,
как знание, ею можно лишь заражаться — таинственным и неисследимым влиянием
одной личности на другую; в этом тайна значения религиозных личностей, — пророков, святых, самого Богочеловека в земной Его жизни.
В этой отчужденности от веры заключается
одна из поразительных особенностей нашей эпохи, благодаря которой
одни, умы более грубые, видят в вере род душевного заболевания, а другие — «психологизм», субъективизм, настроение, но одинаково те и другие не хотят считаться с гносеологическим значением веры
как особого источника ведения и в религиозном опыте видят только материал для «религиозной психологии» или психиатрии.
По часто повторяющемуся в аскетике сравнению, Бог подобен огню, а душа — металлу, который может оставаться холодным, чуждым огня, но, раскаляясь, может становиться
как бы
одно с ним.
Оккультизм есть лишь особая область знания, качественно отличающегося от веры [Для примера вот
одно из многих суждений этого рода: «Тайное знание» подчиняется тем же законам,
как и всякое человеческое знание.
Герои веры, религиозные подвижники и святые, обладали различными познавательными способностями, иногда же и со всем не были одарены в этом отношении, и, однако, это не мешало их чистому сердцу зреть Бога, ибо путь веры, религиозного ведения, лежит поверх пути знания [Вот
какими чертами описывается религиозное ведение у
одного из светильников веры.
Радикальный рационализм Гегеля, конечно, приводит его к полному пренебрежению чувства (
как и вообще непосредственного переживания, — вспомним первую главу «Феноменологии духа»), в нем он видит
одну лишь субъективность.
Больше того, религия, которую хотят целиком свести к морали, в целостности своей находится выше морали и потому свободна от нее: мораль существует для человека в известных пределах,
как закон, но человек должен быть способен подниматься и над моралью [
Одним из наиболее ярких примеров преодоления морали является война, поэтому так трудно морально принять и оправдать войну, и остается только религиозное ее оправдание.
Вера есть, быть может, наиболее мужественная сила духа, собирающая в
одном узле все душевные энергии: ни наука, ни искусство не обладают той силой духовного напряжения,
какая может быть свойственна религиозной вере.
Религиозный опыт каждого отдельного человека не дает ощутить всю полноту религии, однако обычно бывает достаточно живого касания к религиозной реальности, которое дается верою, в
одном только месте, и тогда принимается,
как постулат,
как надежда,
как путь, и все остальное содержание религии, все ее обетования.
Она определяет ту его внешнюю границу, за которую невозможно отклоняться, но она отнюдь не адекватна догмату, не исчерпывает его содержания, и прежде всего потому, что всякая догматическая формула,
как уже сказано, есть лишь логическая схема, чертеж целостного религиозного переживания, несовершенный его перевод на язык понятий, а затем еще и потому, что, возникая обычно по поводу ереси, — «разделения» (αϊρεσις — разделение), она преследует по преимуществу цели критические и потому имеет иногда даже отрицательный характер: «неслиянно и нераздельно», «
одно Божество и три ипостаси», «единица в троице и троица в единице».
Трудность философской проблемы догмата и состоит в этой противоречивости его логической характеристики: с
одной стороны, он есть суждение в понятиях и, стало быть, принадлежит имманентному, самопорождающемуся и непрерывному мышлению, а с другой — он трансцендентен мысли, вносит в нее прерывность, нарушает ее самопорождение, падает,
как аэролит, на укатанное поле мышления.
Истина
как предмет теоретической спекуляции не есть уже живая истина, это есть лишь
один ее аспект, «отвлеченный» о: неразложимого единства.
Философия и религия поэтому никогда не могут заменять
одна другую или рассматриваться
как последовательные ступени
одного и того же процесса.
С. 324.], «представление мое есть образ,
как он возвышен уже до формы всеобщности мысли, так что удерживается лишь
одно основное определение, составляющее сущность предмета и предносящееся представляющему духу» (84) [Ср. там же.
Конечно, для философии религия должна казаться ниже ее,
как не-философия, но эта, так сказать, профессиональная оценка ничего не изменяет в иерархическом положении религии, которая имеет дело со всем человеком, а не с
одной только его стороной, и есть жизненное отношение к божественному миру, а не
одно только мышление о нем.
Как бы ни были сами по себе эти вопросы почтенны и важны, но, конечно, они
одни еще не образуют философа.
Из нашего понимания религиозной философии,
как вольного художества на религиозные мотивы, следует, что не может и не должно быть
одного канонически обязательного типа религиозной философии или «богословия»: догматы неизменны, но их философская апперцепция [Апперцепция — здесь: восприятие.] изменяется вместе с развитием философии.
Но и религиозную философию можно рассматривать
как особое религиозное служение, ее успешное развитие служит
одним из косвенных свидетельств жизненности религии.
Поэтому-то философия не исходит из догматов веры, но приходит к ним
как подразумеваемым и необходимым основам философствования [Ср. определение взаимоотношения между верой и «наукой» (под которой он разумеет, в первую очередь, философию) у Шеллинга: «Вера не должна быть представляема
как необоснованное знание; наоборот, следует сказать, что она есть самая обоснованная, ибо она
одна имеет то, в чем побеждено всякое сомнение, нечто столь абсолютно позитивное, что отрезывается всякий дальнейший переход к другому.
Еще в «Феноменологии духа» Гегель дал следующую меткую характеристику «исторического» направления в немецком богословии, которое сделалось столь влиятельно в наши дни: «Просветительство (Die Aufklärung) измышляет относительно религиозной веры, будто ее достоверность основывается на некоторых отдельных исторических свидетельствах, которые, если рассматривать их
как исторические свидетельства, конечно, не могли бы обеспечить относительно своего содержания даже степени достоверности, даваемой нам газетными сообщениями о каком-нибудь событии; будто бы, далее, ее достоверность основывается на случайности сохранения этих свидетельств, — сохранении, с
одной стороны, посредством бумаги, а с другой — благодаря искусству и честности при перенесении с
одной бумаги на другую, и, наконец, на правильном понимании смысла мертвых слов и букв.
Поэтому, напр., рассказ о хождении Христа по водам [Имеется в виду
одно из «чудес Иисуса Христа», о котором рассказывается в Евангелиях от Матфея (14:25), Марка (6:48–51) и Иоанна (6:19–21).]
как предмет критического изучения и
как содержание «дневного Евангелия» суть в значительной степени разные вещи; критически исследуемый рассказ о воскресении Христовом, со всеми безнадежными разногласиями «Auferstehungsberichte» [Рассказы о Воскресении (нем.).] и радостная весть Пасхального Воскресения далеко отстоят друг от друга.
Про Абсолютное нельзя сказать, что Оно есть,
как и нельзя сказать, что Его нет: здесь умолкает в бессилии человеческое слово, остается только молчаливый философско-мистический жест,
одно отрицание, голое НЕ.
В учении Аристотеля о формах мы имеем только иную (в
одном смысле улучшенную, а в другом ухудшенную) редакцию платоновского же учения об идеях, без которого и не мог обойтись мыслитель, понимавший науку
как познание общего (το καθόλου) и, следовательно, сам нуждавшийся в теории этого «общего», т. е. в теории идей-понятий.
Учения Платона и Аристотеля в интересующем нас отношении противополагаются лишь
как два различных вида
одного и того же рода, не в своем что, но по своему
как.
Αλλ' έ'κβιβάσαντες αι5τό πάσης ποιότητος — εν γαρ των εις την μακαριότητα αυτού και την ακραν εύδαιμονίαν fjv το ψιλήν ανευ χαρακτήρας την ΰπαρξιν καταλαμβάνεσθαι — την κατά το είναι μόνον φαντασίαν ένεδέξαντο, μη μορφώσαντες αυτό» (Сущее не сравнивают ни с
какой идеен о происшедшем, но, освободив его от всякого качества, — ибо
одно только ответствовало бы высшему его блаженству и предельному счастью, — принимают его
как новое бытие без всякого качества, допускают относительно его только представление о бытии, совершенно его не определяя...
Ни
одно из этих речений, взятое в отдельности, не дает понятия о Боге; все же вместе сказывают о Нем
как о Вседержителе.
Евномий не согласился, однако, с толкованием отрицательных имен Божиих у св. Василия В. и, не без некоторого основания, возражал: «Я не знаю,
как чрез отрицание того, что не свойственно Богу, Он будет превосходить творения!.. Всякому разумному существу должно быть ясно, что
одно существо не может превосходить другое тем, чего оно не имеет» [Несмелов, 135.]. Вопрос о значении отрицательного богословия в его отношении к положительному так и остался у св. Василия мало разъясненным.
Григорий объясняет здесь
как «
одно из ухищрений лукавого, который самое добро обратил во зло,
как есть много и других примеров его злотворности.
Он, чтобы привлечь людей под власть свою, воспользовался их неверно направленным стремлением найти Бога и, обманув в желаемом, водя,
как слепца, ищущего себе пути, рассеял их по разным стремнинам и низринул в
одну бездну смерти и погибели» [Иб., 25.].
Для Евномия,
как мы уже знаем, не представлялось сомнения в возможности адекватного, исчерпывающего познания божественной сущности помощью понятий («имен»), и главным таким понятием являлась «нерожденность» [«Подобно малолетним и по-детски, попусту занимаясь невозможным,
как бы в какой-нибудь детской ладони, заключают непостижимое естество Божие в немногих слогах слова: нерожденность, защищают эту глупость и думают, что Божество толико и таково, что может быть объято человеческим разумом
одно наименование» (Творения иже во святых отца нашего св. Григория Нисского, т. VI. М., 1864, стр.299.
Одно ограничено, другое не имеет границ;
одно объемлется своей мерой,
как того восхотела Премудрость Создателя, другое не знает меры;
одно связано некоторым протяжением расстояния, замкнуто местом и временем, другое выше всякого понятия о расстоянии: сколько бы кто ни напрягал ума, столько же оно избегает любознательности» [Опров.
Рассказ об этом содержится у Евангелистов (Мф. 17:1; Мк. 9:2; Лк. 9:28), причем ни
один из них не называет гору, на которой это произошло, «Фаворской», так что указание на нее есть не что иное,
как возникшее впоследствии церковное предание.
Только через то, что она несказанным образом нисходит в сущее, становится она постижима для духовного ока
как таковая, и она же
одна обретается во всем
как бытие, есть, была и будет быть.
Справедливо говорит поэтому Гермес Трисмегист: так
как Бог есть целокупность вещей (unuversitas rerum), Он не имеет особого имени, ибо нужно было бы или называть Бога всяким именем, ибо Он в простоте своей объемлет в себе целокупность вещей, потому имя, собственно свойственное Богу, должно быть переведено:
один и все (unus et omnia), или лучше: все в едином (omnia uniter)…
В поучениях Симона бен Иохай (в Idra Kaba) читаем [Цит. у Ad. Franck. La Kabbale, 1843. Paris, стр.173 и cл.]: «Прежде чем сотворить какую-нибудь форму в этом мире, прежде чем произвести какое-либо изображение, Он (Бог) был
один, без формы, не уподобляясь ничему. И кто мог бы понять Его,
каким Он был тогда, пока Он не имел формы?.. Эн-соф не имеет в этом состоянии ни формы, ни образа; не существует никакого средства его понять, никакого способа его познать»…
«Сефиры (энергии Божества, лучи его) никогда не могут понять бесконечного Эн-соф, которое является самым источником всех форм и которое в этом качестве само не имеет никаких: иначе сказать, тогда
как каждая из сефир имеет хорошо известное имя, оно
одно его не имеет и не может иметь. Бог остается всегда существом несказанным, непонятным, бесконечным, находящимся выше всех миров, раскрывающих Его присутствие, даже выше мира эманации».
«Но
как же я должен любить Его?» Ты должен Его любить, насколько Он есть не-Бог, не-дух, не-лицо, не оформленное, но
одно чистое, светлое единство, далекое от всякой двойственности.
Так
как Бог
один и един, Он не нуждается в имени, чтобы быть отличаемым от других вещей.
Они не прикасаются ни к
какому существу, и ни
одно не прикасается к ним.
Напротив,
одно имманентное самосознание через самоочищение и самоуглубление (эккегартовскую Abgeschiedenheit [Уединенность, уединение (нем.).]) совершенно не способно, так сказать, абсолютизироваться, преодолеть свою относительность, найти себя в Боге путем
как бы самоутопления в Божественном океане и освобождения от всякой майи.
Поэтому всякое нечто: бог ли или человек, небо или ад, ангелы или демоны, — имеет
одну природу или сущность,
как в системе Спинозы единая абсолютная субстанция существует в бесконечном множестве атрибутов и модусов.
С
одной стороны, мир есть само абсолютное,
как его модус, а с другой, в мире ничего не совершается и не происходит, ибо он лежит не вне абсолютного, но есть оно же само, в состоянии некоторой ущербности.
Вообще вопрос собственно о творении духов — ангелов и человека — остается наименее разъясненным в системе Беме, и это делает ее двусмысленной и даже многосмысленной, ибо, с
одной стороны, разъясняя Fiat в смысле божественного детерминизма, он отвергает индетерминистический акт нового творения, но в то же время порой он говорит об этом совершенно иначе [«Воля к этому изображению (ангелов) изошла из Отца, из свойства Отца возникла в слове или сердце Божием от века,
как вожделеющая воля к твари и к откровению Божества.
«Внешнее, в четырех вырождениях (Ausgeburten) из элементов,
как сущность четырех элементов, начально, конечно и разрушимо; потому все, что там живет, должно разрушиться, ибо начало внешнего мира преходяще, ибо оно имеет цель, чтобы обратиться в эфир, а четыре элемента снова в
один; тогда открывается Бог, и сила Божия снова зазеленеет,
как парадиз в вечном элементе.
Один из основных и глубочайших мотивов системы Беме есть это, столь характерное для всего неоплатонического уклона, свойственного германской религиозной мысли, гнушение плотью, нечувствие своего тела, столь неожиданное и
как будто непонятное у мистика природы и исследователя физики Бога.