Неточные совпадения
Само ее существование установляется при этом единственно силою факта,
именно наличностью математического естествознания, на котором,
как известно, «ориентировался» Кант.
Пример подобного отношения являет тот же Кант, который в число своих систематически распланированных критик, по мысли его, имеющих обследовать все основные направления и исчерпать все содержание сознания, не включил, однако, особой «критики силы религиозного суждения», между тем
как известно, что трансцендентальная характеристика религии запрятана у него во все три его критики [Нам могут возразить, что таковая четвертая критика у Канта в действительности имеется, это
именно трактат «Die Religion innerhalb der blossen Vernunft» (написанный в 1793 году, т. е. уже после всех критик), в наибольшей степени дающий ему право на титул «философа протестантизма».
Бог,
как Трансцендентное, бесконечно, абсолютно далек и чужд миру, к Нему нет и не может быть никаких закономерных, методических путей, но
именно поэтому Он в снисхождении Своем становится бесконечно близок нам, есть самое близкое, самое интимное, самое внутреннее, самое имманентное в нас, находится ближе к нам, чем мы сами [Эту мысль с особенной яркостью в мистической литературе из восточных церковных писателей выражает Николай Кавасила (XIV век), из западных Фома Кемпийский (О подражании Христу).
Человек делает в ней усилие выйти за себя, подняться выше себя: в молитве Трансцендентное становится предметом человеческого устремления
как таковое,
именно как Бог, а не мир, не человек,
как нечто абсолютно потустороннее.
И вера верит и надеется
именно на расширение и углубление этого опыта, что и составляет предмет веры
как невидимое и уповаемое.
Как и повсюду, подмены возможны и здесь. Легко вера подменяется неверующим догматизмом, т. е. нерациональным рационализмом, порождаемым леностью ума, косностью и трусостью мысли. Борьба с знанием под предлогом веры проистекает
именно из такого отношения к последней. Вера не ограничивает разума, который и сам должен знать свои границы, чтобы не останавливаться там, где он еще может идти на своих ногах.
Конечно, остается недоступной человеческому уму тайной боговоплощения,
каким образом воплотившийся Бог мог так закрыть Божество человечеством, чтобы оказаться способным и совершить подвиг веры в Бога, и испытать человеческое чувство богооставленности, но это показывает
именно на глубочайшую человечность веры, ее исключительное значение и неустранимость подвига веры для человека.].
Здесь стирается характерное различие между верою и знанием: соблазн оккультизма заключается
именно в полном преодолении веры знанием (eritis sicut dei seientes bonum et malum [Будете,
как боги, знать добро и зло (лат.).
Теория Шлейермахера, выражаясь современным философским языком, есть воинствующий психологизм, ибо «чувство» утверждается здесь в его субъективно-психологическом значении,
как сторона духа, по настойчиво повторяемому определению Шлейермахера (см. ниже), а вместе с тем здесь все время говорится о постижении Бога чувством, другими словами, ему приписывается значение гносеологическое, т. е. религиозной интуиции [Только эта двойственность и неясность учения Шлейермахера могла подать повод Франку истолковать «чувство»
как религиозную интуицию, а не «сторону» психики (предисл. XXIX–XXX) и тем онтологизировать психологизмы Шлейермахера, а представителя субъективизма и имманентизма изобразить пик глашатая «религиозного реализма» (V).], а
именно это-то смещение гносеологического и психологического и определяется теперь
как психологизм.
Моральная теология Канта есть
именно тот дурной антропоморфизм или психологизм в религии, которому им якобы объявляется война, ибо тварное и человеческое выдается здесь за божественное, причем этот воинствующий психологизм принимает явно враждебный религии характер,
как это достаточно ярко обнаруживается и в религиозных трактатах Канта, а особенно Фихте (периода Atheismusstreit).
Сила веры, ее, так сказать, гениальность измеряется
именно той степенью объективности,
какую в ней получает религиозно открываемая истина: такая вера призывается двигать горами, от нее требуется свою объективность религиозной истины ставить выше объективности эмпирического знания, которое говорит, что гора неподвижна: crede ad absurdum [Верь до абсурда (лат.)], таков постулат веры.
Напротив, в философии Канта,
именно в его учении об «идеях»
как предельных понятиях, а равно и в учении о различении суждений практического разума от теоретического разума и «силы суждения» заключается implicite [Неявно, в скрытом состоянии (нем.).] целая теория мифотворчества, хотя и отрицательного или агностического содержания.
Однако эта противоречивость становится совершенно естественной, если понять кантовское учение в его надлежащем смысле — не
как философему, но
как миф или религиозное постижение, ибо в противоречивом с точки зрения спекулятивной философии определении трансцендентно-имманентного, Ding an sich,
именно и выражается самое существо религиозного переживания.
Именно в ближайшем сродстве с ним находится художественное творчество, поскольку оно основывается на подлинном «умном видении»: образы для художника имеют в своем роде такую же объективность и принудительность,
как и миф.
гии: хотя религия стремится иметь Бога
как «всяческая во всех», слить трансцендентное и имманентное воедино и тем преодолеть их взаимную полярность, но она и возникает
именно из этой напряженности и существует только ею и вместе с нею, и в этом смысле религия есть некоторое переходное состояние — она сама стремится себя преодолеть, сама ощущает себя «ветхим заветом».
Однако если
именно таково отношение догматики к мифике, то возможно спросить себя,
какую же цену имеет такая рассудочная инвентаризация сверхрассудочных откровений?
Как занятие вечной истиной, существующей an und für sich [В себе и для себя (нем.).],
именно как занятие мыслящего духа, а не произвола или особого интереса к этому предмету, она есть та же самая деятельность,
как и религия…
В догматической обусловленности философии видят угрозу ее свободе потому, что совершенно ложно понимают, в
каком смысле и
как даны догматы философу;
именно считается, что они навязаны извне, насильственно предписаны кем-то, власть к тому имущим или ее присвоившим.
Именно отсюда следует, что науку нельзя начинать с веры,
как многие учат и проповедуют.
Тогда он представится в надлежащем свете,
именно как особое проявление религиозной жизни, хотя сухое и рассудочное,
как напряженная мысль о религии, связанная с ее изучением, а ведь и мысль, и научное постижение есть тоже жизнь, совершается не вне человеческого духа.
Хотя Он нигде, но все чрез Него, а в Нем,
как не существующем, ничто (ως μη δντι μηδέν) из всего, и напротив, все в Нем,
как везде сущем; с другой стороны, чрез Него все, потому что Он сам нигде и наполняет все
как всюду сущий» (S. Maximi Scholia in 1. de d. п., col. 204–205).], αΰτΟ δε ουδέν (и
именно ουδέν, а не μηδέν),
как изъятое из всего сущего (ως πάντων ύπερουσίως έξηρημένων), ибо оно выше всякого качества, движения, жизни, воображения, представления, имени, слов, разума, размышления, сущности, состояния, положения, единения, границы, безграничности и всего существующего» (ib.) [Св. Максим комментирует эту мысль так: «Он сам есть виновник и ничто (μηδέν), ибо все,
как последствие, вытекает из Него, согласно причинам
как бытия, так и небытия; ведь само ничто есть лишение (στέρησις), ибо оно имеет бытие чрез то, что оно есть ничто из существующего; а не сущий (μη ων) существует чрез бытие и сверхбытие (ΰπερεΐναι), будучи всем,
как Творец, и ничто,
как превышающий все (ΰπερβεβηκώς), а еще более будучи трансцендентным и сверхбытийным» (ιϊπεραναβεβηκώς και ύπερουσίως ων) (S.
Погружение в трансцендентное дает алогическую мистику, и это даже у столь сильного догматиста, столь яркого представителя
именно положительного, катафатического, догматического богословия,
каким был св. Максим.
Примеры, приведенные Булгаковым: бесконечное, неограниченное, бесформенное (греч.).]), но оно также может означать и отсутствие определения, неопределенность
как состояние потенциальности, невыявленности, а не
как принципиальную неопределимость, соответствуя греческому μη, которое в данном случае должно быть передано
как еще не, или пока не, или же уже не [
Как известно, греческий язык знает и третий оттенок отрицания,
именно оц оно указывает на отсутствие данного, определенного свойства, имеет конкретное содержание: не то, не эщо.
От второго, μη, оно отличается
именно этой решительностью отрицания, по сравнению с которым μη означает лишь неопределенность, но сближается с ним своей, хотя и отрицательной, положительностью: ου всегда соотносительно утверждению,
как тень свету.
Поэтому, в зависимости от того или другого значения отрицания, и соединение не и да, ничто и нечто, в обоих случаях получает совершенно различный онтологический смысл —
именно или антиномический,
как некая coincidentia oppositorum, или диалектический,
как внутренняя связанность сополагающихся и взаимно обусловливающихся диалектических моментов.
Полный рационализм приближается потому
именно к теософизму, который не меньше, чем тот, ограничен субстанциальным знанием; теософизм хочет его преодолеть, но ему не удается,
как яснее всего можно видеть на Я. Беме.
Это существо едино и постоянно и остается всегда; это единое — вечно; всякое движение, всякий образ, все другое есть суета, есть
как бы ничто, да,
именно ничто есть все вне этого единства».
Абсолютное выше бытия, оно создает бытие, и это создание есть творение из ничего, положение бытия в небытии [Вопрос этот составлял предмет спора между итальянскими мыслителями Розмини и Джоберти, причем первый определяет Бога
именно как абсолютное бытие, второй же различает сущее и существующее, причем, по формуле Джоберти, сущее творит существующее (ср. В. Эрн.
Самостоятельность мира от Бога, его внебожественность или относительность, установляется
именно через ничто
как его основу, чрез связанность бытия небытием.
Но, с другой стороны, процесс миротворения есть, в глазах Шеллинга, и объективно-теогонический (
как он многократно и определяет его),
именно в нем получают бытие, «напрягаются» (Spannung) «потенции» в Боге, которые, в состоянии проявленности чрез мир, соответствуют трем ипостасям Св.
Он совершенно справедливо констатирует, что «идея троичности в Боге не есть
как бы отдельный догмат, отдельное положение в христианстве, но его предпосылка или нечто такое, без чего христианство не существовало бы в мире» (316); однако это так
именно потому, что Бог предвечно есть Св.
Августина,
именно о том, что делал Бог до творения мира, тем самым расширяется в более общий вопрос об отношении Творца к творению или о реальном присутствии Его во времени, о самоуничижении Тчорца чрез вхождение во временность и
как бы совлечение с себя вечности.
Положительная основа бытия есть, прежде всего, мир божественных идей, Бог в творении; эти идеи всеменены в ничто, в беспредельность; и последняя становится основой самостоятельного бытия в его независимости и свободе: все существует чрез Бога и от Бога, но
именно тем самым оно получает силу быть в себе и для себя, вне Бога,
как не-Бог или мир.
Эта свобода онтологически, в своем источнике, вовсе не свободна, не есть causa sui, не субстанциальна, ибо всецело определяется из творческого да будет; космологически же,
как основа мирового бытия, она есть
именно то, в чем тварь чувствует себя собою.
То, что Бог существенно и потому предвечно, вневременно представляет (отлично сознаем всю неточность этих выражений, но пользуемся ими за отсутствием надлежащих для того слов в языке человеческом), надо мыслить в смысле реальнейшем,
как ens realissimum, и
именно такой реальнейшей реальностью и обладает Идея Бога, Божественная София.
Софии
именно как женское существо, однако отличное от Богоматери.
Из этой основной особенности мировоззрения Мальбранша проистекают и основные ее дефекты, а
именно: у него исчезает природа
как сущее, она есть для него языческая «химера».
Мировая душа,
как сила единящая, связующая и организующая мир, проявляет свое действие всякий раз, когда ощущается
именно связность мира,
как бы она ни осуществлялась.
В нем смертно
как раз
именно то, что делает его логическим, трансцендентальным, дискурсивным, но, конечно, бессмертен его софийный корень, находящийся в общей связности мышления — бытия.
С одной стороны, оно есть ничто, небытие, но, с другой — оно же есть основа этого становящегося мира, начало множественности или метафизическое (а затем и трансцендентальное) место этого мира, и в этом
именно смысле Платон и определяет материю
как «род пространства (το της χώρας), не принимающий разрушения, дающий место всему, что имеет рождение» (52 а) [Ср. там же. С. 493.].
Напротив, чуждый мистики и мифотворчества Аристотель в самом центральном пункте своей системы, —
именно в учении о форме и материи в их взаимной связи, оставляет весьма существенную пустоту, которой «боится» философская система,
как перерыва в непрерывности.
В материализме,
именно в той первоначальной его форме, которая носит название гилозоизма, неправильное философское выражение дается правильному чувствованию материи,
как зачинающего и плодоносящего, окачествованного начала, материализм есть смутный лепет о софийной насыщенности земли, и этим живым чувством земли («материи») он выгодно отличается от идеализма, для которого материя есть незаконнорожденное понятие о ничто, или трансцендентальная χώρα, или убыль бытия, бытийный минус.
Именно телесностью или чувственностью и установляется res, бытие, и хотя с нею и не знает, что делать, идеализм, кроме
как брезгливо ее удалять из своего светлого царства, однако же торжествующе смеется темный Ариман, который, и оставаясь логическим неучем, владеет ключом к реальности.
По смыслу своему νους у Плотина (
как уже было указано) соответствует
именно христианской Софии, поскольку он раскрывает для мира силу трансцендентного Божества Εν; однако благодаря его «эманативному пантеизму» затемняется действительное иерархическое соотношение между Εν и νους, причем последний занимает какое-то промежуточное место между Второй Ипостасью, Логосом, и Софией.
При этом не понимают, что аскетическая борьба с чувственностью в христианстве проистекает
именно из любви к ноуменальной, софийной чувственности, или красоте духовной, и вражда с телом мотивируется здесь высшею любовью к телу, что яснее всего выражается в почитании св. мощей,
как духоносного, просветленного тела.
Зло может мыслиться лишь попущенным или вкравшимся в мироздание,
как его частное самоопределение,
именно как недолжное актуализирование того ничто, из которого сотворен мир.
Однако особенная чувствительность, завуалированность, стыдливость может быть истолкована и
как выражение нарочитой священности, глубочайшей интимности, особливой нежности этой стороны жизни; и
именно потому она поражена грехом наиболее ощутительно.
Согласно одному мнению, весьма влиятельному и в христианстве, под влиянием греха существенно извратилась
как душа, так и тело, причем у него появились совершенно новые функции и соответствующие им органы,
именно пола и пищеварения.
Ибо Писание сперва говорит: сотвори Бог человека по образу Своему, показывая сими словами,
как говорит Апостол, что в таковом несть мужеский пол, ни женский; потом присовокупляет отличительные свойства человеческого естества, а
именно: мужа и жену сотвори их».
Так
как дух в акте грехопадения потерял господство над телом, и тело вышло из-под его власти и подчинения, то, естественно, «разумная душа должна была устыдиться;
именно потому, что она не могла сдерживать более слабость и непокорность в теле, над которым она получила право господствовать» [Писарев, 72: de peccat. merit.