Цитаты со словосочетанием «говорить о»

Область
поиска
Область
поиска
Наконец, вере может быть доступно даже настоящее, поскольку дело идет о неизвестных рассудку его законах [Во II главе Послания к Евреям вере дано истолкование и в том и в другом смысле: «верою познаем, что веки устроены словом Божиим, так что из невидимого произошло видимое» (ст. 3); дальнейшее содержание главы говорит о вере как основе не мотивированных разумом и оправдываемых только верою поступков (см. всю эту главу).].
С. 581 750.], говорит о вере как установляющей бытие предмета и скрепляющей собой эмпирические показания и их логическую связь: согласно этому учению, акт веры присутствует в каждом познавательном акте [Эта теория подвергнута разбору проф. А. И. Введенским в его сборнике «Философские этюды» в очерке под заглавием: «Мистическая теория познания Соловьева».].
Мы не притязаем иметь Бога в чувстве иначе, чем через впечатления, возбужденные в нас миром, и только в этой форме я мог говорить о Нем… тот, кто это отрицает, с точки зрения своего чувства и переживания будет безбожником» (102, ср. далее 103).
«Ревностное и доставляющее наслаждение занятие христианским искусством не только не говорит о положительном отношении к религиозному его содержанию, напротив, свидетельствует о таком отчуждении и отдалении от его живого религиозного содержания, что уже исчезла склонность к оппозиции против связанного с ним искусства и уступила место объективному историко-эстетическому отношению» (41). «Поэтому эстетическое религиозное чувство не есть подлинное и серьезное религиозное чувство» (39), хотя, конечно, этим не отрицается вспомогательная роль искусства для религии.
«Ибо Господь, Бог твой, есть огнь поядающий, Бог ревнитель» (Втор. 4:24).], — говорит о Себе Бог в Ветхом Завете.
Поэтому можно (хотя бы в формальном и, так сказать, религиозно-трансцендентальном смысле) говорить о церкви иудейской, о церкви языческой, буддийской и пр.
Мы уже достаточно говорили о том, что божественный мир не может быть предметом дискурсивного знания и постигается только верой.
Самодостоверным основанием для философии, относительно которого она уже не имеет возможности сомневаться и далее проблематизировать, следовательно, уже принципиально не проблематичным, а догматичным (ибо догматичность и есть философская антитеза проблематичности), является, бесспорно, мышление: cogito — ergo sum [Мыслю, следовательно существую (лат.) — одно из основных положений философии Р. Декарта.], говорит о себе философия.
«Это чудо есть единое, которое есть не существующее (μη öv), чтобы не получить определения от другого, ибо для него поистине не существует соответствующего имени; если же нужно его наименовать, обычно именуется Единым… оно трудно познаваемо, оно познается преимущественно чрез порождаемую им сущность (ουσία); ум ведет к сущности, и его природа такова, что она есть источник наилучшего и сила, породившая сущее, но пребывающая в себе и не уменьшающаяся и не сущая в происходящем от нее; по отношению к таковому мы по необходимости называем его единым, чтобы обозначить для себя неделимую его природу и желая привести к единству (ένοΰν) душу, но употребляем выражение: «единое и неделимое» не так, как мы говорим о символе и единице, ибо единица в этом смысле есть начало количества (ποσού άρχαί), какового не существовало бы, если бы вперед не существовала сущность и то, что предшествует сущности.
«Вообще не следует ни думать, ни говорить о преестественном и таинственном божестве (της ύπερουσίας και κρύφιας θεότητος) ничего, кроме того, что божественно открыто нам в слове Божием» (De div. nom., I, 1, Migne, III, col. 583).
Дионисий говорит о любовном или эротическом влечении к Богу и красоте (сознательно отождествляя αγάπη и έρως): «божественный эрос блага, благой, существует через благо.
А что говорим о Боге утвердительно, показывает не природу Его, а то, что — около природы.
Также некоторое, что о Боге говорится утвердительно, имеет значение превосходного отрицания, как, напр., говоря о мраке в отношении к Богу, мы разумеем не мрак, но то, что не есть свет, а выше света; и, говоря о свете, разумеем то, что не есть мрак» (9).
Итак, если несозданность, и безначальность, и бестелесность, и бессмертие, и вечность, и благость, и творческую силу, и подобное мы назовем существенными различиями в Боге, то состоящее из столь многого не будет просто, но сложно, что (говорить о Божестве) дело крайнего нечестия.
Трансцендентность и непознаваемость Бога составляет музыку всей системы кардинала Николая Кузанского, который свой основной трактат выразительно озаглавил de docta ignorantia [Об ученом незнании (лат.).] и с энтузиазмом говорит о sacra ignorantia [Священное неведение — (лат.).], неоднократно ссылаясь при этом на Дионисия Ареопагита.
Идеи отрицательного богословия насквозь проникают спекулятивную систему (ибо здесь можно говорить о системе) великого германского мистика.
Слово в знании (Scienz) воспринимает в себя природу, но живет чрез природу, как солнце в элементах, или как Ничто в свете огня, ибо блеск огня делает Ничто обнаруживающимся, и при этом нельзя говорить о ничто, ибо Ничто есть Бог и все» [IV, 477, § 16–17.
Соответственно мировоззрению Беме правильнее говорить о рождении, а не о сотворении природы Богом: «Из воли, которою Божество заключает себя в троичность, от вечности рождается и основа природы, ибо здесь нет повеления (Fürsatz), но рождение; вечное рождение и есть повеление, именно Бог хочет рождать Бога и открываться через природу» [IV, 501, § 42.].
И это сродство было осознано и самим Гегелем, который неоднократно и с глубоким уважением говорит о Беме [В своей «Истории философии» Гегель отводит Я. Беме место в «новейшей философии», в ряду ее зачинателей (Ankündigung der neuern Philosophie), наряду с Бэконом Веруламским.
Надо заметить, что в Авроре (1612) Беме стоит еще значительно ближе к церковному учению о троичности и говорит о трех лицах Божества (см. гл. III).].
Нечестиво и нелепо говорить о «трагедии в Боге», которая логикой своего развития, как бы неким «божественным фатумом», с необходимостью приводит к мировому процессу.
Однако можно ли говорить о бытии небытия, о сущем ничто? Ведь еще древний старец Парменид изрек...
Так как сущность неделима и проста… стало быть, ни в каком случае земля не может рассматриваться как часть сущности, солнце — как часть субстанции, так как она неделима; не позволительно говорить о части в субстанции, так же, как нельзя говорить, что часть души — в руке, другая в голове, но вполне возможно, что душа в той части, которая является головой, что она есть субстанция части или находится в той части, которая есть рука.
Господь Иисус есть Бог, Второе Лицо Пресвятой Троицы, в Нем «обитает вся полнота Божества телесно» [Кол. 2:9.]; как Бог, в абсолютности Своей Он совершенно трансцендентен миру, премирен, но вместе с тем Он есть совершенный Человек, обладающий всей полнотой тварного, мирового бытия, воистину мирочеловек, — само относительное, причем божество и человечество, таинственным и для ума непостижимым образом, соединены в Нем нераздельно и неслиянно [Это и делает понятной, насколько можно здесь говорить о понятности, всю чудовищную для разума, прямо смеющуюся над рассудочным мышлением парадоксию церковного песнопения: «Во гробе плотски, во аде же с душею, яко Бог, в рай же с разбойником и на престоле сущий со Отцем и Духом, вся исполняя неописанный» (Пасхальные часы).].
Говорить о какой-либо прибыли для Бога от творения — в том ли смысле, как учит об этом Шеллинг, или в каком-либо ином — значит допускать восполнение вечности временем, т. е. отрицать вечность, а тем самым и временность.
Поэтому нельзя говорить о принципиальной условности или гипотетичности пророчеств, рассматривать их только религиозно-прагматически, а не онтологически (излюбленная идея Η. Φ. Федорова, да, впрочем, и не его одного).
Эта мысль утверждается и в откровениях книги «Притчей Соломоновых», где Премудрость Божия говорит о себе: «Господь имел меня началом пути Своего, прежде созданий Своих, искони…
Говорить о повторении или удвоении можно только относительно подобного в области временного и пространственного бытия.
Когда же мы говорим о любви к своему противнику, мы имеем в виду не эрос и не филиа, для этого существует слово «агапэ».
Полное и ясное припоминание вообще недоступно узникам пещеры, находящимся спиною к солнцу и видящим только тени, но, однако же, и эти тени свидетельствуют о солнце и говорят о движущихся предметах.
Мир идеальный, софийный, остается по ту сторону такого бытия-небытия, иначе говоря, в нем нет места материи — ничто, и если и можно говорить о его бытии — сущести, то лишь в особом смысле сверхбытия, до которого не достигает тень небытия.
Идеи — тела конкретно окачествованы и ни в каком смысле не повторяют друг друга: каждая идея ощущает себя по-своему, т. е. имеет индивидуальное тело, есть телесная энтелехия [Говоря о телесности, мы обсуждаем лишь общефилософскую сторону вопроса, оставляя без внимания разные «планы» телесности.
Теперь же он холодно и с упреком Богу говорит о ней: «жена, которую Ты мне дал», а в Еве ощущает уже чуждое, только данное ему существо: образ Божий в союзе мужа и жены побледнел и затмился раньше всего.
Петр говорил о нем же: «Истинно познаю, что Бог не лицеприятен, но во всяком народе боящийся Его и поступающий по правде приятен Ему» (10:34-5).].
Разве же не сказано прямо: «Никто не знает Сына, кроме Отца, и не знает Отца, кроме Сына, и кому Он хочет открыть» (Мф. 11:27), как же можно говорить о ветхозаветном откровении Отца, помимо Сына?
Действительно, о чем же именно идет речь, когда говорят о «теургических» задачах искусства и в каком смысле возможно и правомерно их утверждать?
Я уже не говорю о таких артистических индивидуальностях, какими обладали Вл. Соловьев и Φ. Μ. Достоевский.
Даже непримиримость к «звериному» началу государственности у Л. Н. Толстого, у которого все положительные идеи облекаются в отрицания, принимают форму «нетовщины», говорит о том же, как и мистическая революционность интеллигенции с ее исканиями невидимого грядущего града [К этому стану в последние годы литературно примкнул и Д. С. Мережковский.
Если Слово Божие и говорит о «вечных мучениях», наряду с «вечной жизнью», то, конечно, не для того, чтобы приравнять ту и другую «вечность», — райского блаженства, как прямого предначертания Божия, положительно обоснованного в природе мира, и адских мук, порождения силы зла, небытия, субъективности, тварной свободы.

Неточные совпадения

Вера и надежда говорят нам о чуде, т. е. о новом откровении, о творческом акте Бога в человеке.
Не говоря уже о многочисленных представителях слепого, фанатического атеизма, у которых практическое отношение к религии выражается в ненависти к ней (ecrasez Finfame) [«Раздавите гадину!» (фр.) — слова Вольтера по поводу католической церкви.], здесь в первую очередь следует назвать представителей немецкого идеализма Фихте (периода Atheismusstreit) [«Спор об атеизме» (нем.) — так называется литературный скандал, разразившийся в Иене в 1799 г. по поводу статьи И. Г. Фихте «Об основании нашей веры в божественное управление миром», опубликованной в 1798 г. в редактируемом Фихте «Философском журнале».
При ответе на этот вопрос в тех многочисленных определениях религии, которые делаются в религиозно-философской литературе, в большинстве случаев делается попытка установить те или иные черты (или задачи) истинной религиозности, иначе говоря, высказывается нормативное суждение о том, чем должна или может быть религия в наиболее совершенной форме.
Но то, о чем говорили мне в торжественном сиянии горы, вскоре снова узнал я в робком и тихом девичьем взоре, у иных берегов, под иными горами.
И об этом говорил он мне в ту голгофскую ночь: «Неси меня, папа, кверху, — пойдем с тобою кверху!» О, пойдем, пойдем, дитя мое, мой вождь, учитель, ангел-хранитель мой!
О, теперь я живу опять во мраке и холоде и лишь по памяти могу говорить об этом, но я уразумел, что это значит...
О, иное и иначе говорил пророкам, и они были иные, — неизмеримую бездну между мною и ими знал и ощущал я тогда, не меньше знаю и теперь.
И, однако, это отнюдь не значит, чтобы вера была совершенно индифферентна к этой необоснованности своей: она одушевляется надеждой стать знанием, найти для себя достаточные основания [Так, пришествие на землю Спасителя мира было предметом веры для ветхозаветного человечества, но вот как о нем говорит новозаветный служитель Слова: «о том, что было от начала, что мы слышали, что видели своими очами, что рассматривали и что осязали руки наши, о Слове жизни (ибо жизнь явилась, и мы видели и свидетельствуем, и возвещаем вам сию вечную жизнь, которая была у Отца и явилась нам), о том, что мы видели и слышали, возвещаем вам» (1 поел. св. Иоанна. 1:1–3).].
Он поочередно или же сразу говорит и о чувстве бесконечного, или космическом чувстве, к о чувстве божества (в позднейших сочинениях у него появляется, в качестве основного признака, чувство исключительной зависимости — «das schlechtinnige Abhängigkeitsgefühl»).
Следует прежде всего заметить, что говорить еще о религии вдобавок к этике, которая сама себе довлеет, — прибегать к религиозной санкции там, где этическая вполне достаточна, представляется как будто излишним.
О Боге приходится говорить в числовых, временных, пространственных определениях, принадлежащих нашему эмпирическому миру.
Если сказанное об интуитивных корнях философии справедливо, постольку можно и должно говорить и о религиозных корнях философии, а также и об естественной и неустранимой связи философии с религией.
Непосредственное знание о Боге может говорить только, что Бог есть.
Торжеством научно-критического метода в применении к священной письменности, в частности к Ветхому и Новому Завету, явилось их филологически-литературное изучение, при котором подвергаются всестороннему анализу тексты, формы, вообще вся внешняя, исторически обусловленная, конкретная их оболочка (не говоря уже о такой работе, как критическое установление самого текста).
«Созерцающий не созерцает и не противопоставляет созерцаемое как другое, но словно сам становится другим и сам более уже не принадлежит себе, весь он принадлежит тому и становится едино с ним, соединенный с ним как центр к центру; и здесь сложные вещи составляют единое, а двойственность имеет место лишь в том случае, если они разделены, — в таком случае говорим мы о различенном.
Плотин знал по опыту то, о чем говорил [См.: Порфирий.
Божеству, говорит Филон, невозможно приписать никаких свойств, ибо оно, будучи нерожденным и само приведшим все в бытие, не имеет нужды ни в чем, что свойственно существам тварным и конечным» (Муретов. Учение о Логосе, 110–111).
Григорий Богослов в «слове о богословии» 2‑м говорит: «Я шел с тем, чтобы постигнуть Бога; с этой мыслью, отрешившись от вещества и вещественного, собравшись, сколько мог, сам в себя, восходил я на гору.
«После первой и блаженной природы (Божества) никто — не из людей только, но даже и из премирных сил, и самих, говорю, Херувимов и Серафимов — никогда не познал Бога, если кому не открыл Он сам» (1–2). «Из относящегося к учению о Боге и воплощении как не все неизреченно, так и не все может быть выражено речью; и не все недоступно познанию, и не все доступно ему» (3).
Скорее более свойственно говорить (о Нем) чрез удаление всего.
«Сказание о том, как негодуют последователи Варлаама и Акиндина»: «мы говорим согласно учению святых, что и божеское существо, как несообщимое и невидимое, превыспреннее посылаемым из него озарений и действий и дарований, кои дает и сообщает святым св. Троица: Отец и Сын и св.
Странным образом Бруно находится в явной зависимости и от идей Николая Кузанского, которого был усердным почитателем; поэтому в своем трактате «De la causa, principio e uno», излагая учение об абсолютном, сильно напоминающее взгляды Николая К. о coincidenlia oppositorum и о possest, Дж. Бруно говорит следующее: «То, что в другом случае было бы противоположно и противоречиво, в нем (в абсолютном) есть одно и то же, и каждая вещь есть в нем одно и то же.
Излагая учение о «светилах» и «Hayoth'ax», Зогар говорит, что над видимыми hayoth'ами («животными» в видении пророка Иезекииля) находятся невидимые, а «над ними высший свод, выше которого никто уже не может видеть, потому что здесь все выше понимания.
В этом смысле говорит один греческий учитель (Плотин?): что мы познаем или высказываем о первой причине, это скорее мы сами, чем первопричина; ибо последняя выше всякого познания и высказывания!
Это есть то ничто, о котором говорит св. Дионисий, что Бог не есть все то, что можно назвать, понять или охватить: дух при этом совершенно оставляется. И если бы Бог захотел при этом его совершенно уничтожить, и если бы он мог при этом вполне уничтожиться, он сделал бы это из любви к ничто и потому, что он слился с ним, ибо он не знает ничего, не любит ничего, не вкушает ничего, кроме единого» [Vom eignen Nichts, Tauler's Predigten. Bd. I, 211.].
Здесь читаем: «Цицерон говорит (в первой книге о природе богов): если ты меня спросишь, что или кто есть Бог, я буду держаться Симонида.
Бог не есть ни то, ни это, и вообще никакая из вещей, о которых можно говорить, показать, написать, услыхать и которые можно понимать чувствами, показывать, видеть или высказывать.
Кому Он не говорит сам и кому не показывает себя сам, тот ничего не знает о Нем» [Sebastian Franck. Paradoxa, hsg, v. H. Ziegler (Diederichs).
Строго говоря, этот «апокатастасис» [Всеобщее восстановление — восстановление всего в Боге, после которого уничтожится даже память о зле.
В этом отношении Эриугена есть самый решительный спиритуалист, и, с его точки зрения, правильнее было бы говорить не о воскресении тела, а о воскресении от тела.
Поэтому можно говорить лишь о некоторых неоплатонических мотивах в творениях этого великого писателя.
Бог возникает лишь вместе с миром: «о Боге говорят и возвещают все твари.
А почему ничего не говорят они о Божестве (Gottheit)?
Все, что есть в Божестве, есть Единое, о котором ничего нельзя говорить.
Потому должны мы, насколько мы хотим говорить единственно и исключительно о неизменяемом существе Бога, чего Он хочет, и чего не хочет или всегда хочет, не говорить об Его решении, ибо в Нем нет решений...
Потому правильнее у Беме говорить не о троице, но о четверице в Боге (и седмерице в «Вечной природе»).].
Вообще вопрос собственно о творении духов — ангелов и человека — остается наименее разъясненным в системе Беме, и это делает ее двусмысленной и даже многосмысленной, ибо, с одной стороны, разъясняя Fiat в смысле божественного детерминизма, он отвергает индетерминистический акт нового творения, но в то же время порой он говорит об этом совершенно иначе [«Воля к этому изображению (ангелов) изошла из Отца, из свойства Отца возникла в слове или сердце Божием от века, как вожделеющая воля к твари и к откровению Божества.
Только о творении имеем мы власть говорить, ибо оно есть дело в сущности Бога» (Ciaassen, II, 64).
О нем как о небытии можно говорить поэтому лишь в отношении к уже проявленному бытию, но отнюдь не в смысле пустоты, отсутствия бытия.
Бог есть виновник-не только бытия, но и небытия, эта головокружительная по смелости и глубокомыслию формула принадлежит не кому иному, как таинственному автору «Ареопагитик» и комментатору его св. Максиму Исповеднику, — столпам православного богословствования [В творении «О божественных именах» св. Дионисий Ареопагит говорит, что, «если позволительно сказать, само не-сущее стремится к благу, стоящему выше всего существующего, старается и само как-нибудь быть в благе» (και αυτό το μη öv έφίεται και φιλονικεϊ πως εν τοίγαθώ και αυτό είναι) (De d. п., IV, 3 Migne, III, 64714).
О вечности Сына можно говорить лишь в том смысле, что «Он наперед предузнан и возлюблен Отцом.
Мир тварный существует, имея своей основой мир идей, его озаряющий, иначе говоря, он — софиен, вот величайшая, содержательнейшая и важнейшая истина о мире, сущность космодицеи платонизма.
В утверждении софийности понятий лежит коренная ложь учения Гегеля, с этой стороны представляющего искажение платонизма, его reductio ad absurdum [Приведение к нелепости (лат.).], и «мудрость века сего» [Ибо мудрость мира сего есть безумие пред Богом (1 Кор. 3:19).], выдающего за Софию (сам Гегель, впрочем, говорит даже не о Софии, понятию которой вообще нет места в его системе, но прямо о Логосе, однако для интересующего нас сейчас вопроса это различие не имеет значения).
И философия софийна, лишь поскольку она дышит этим пафосом влюбленности, софийным эросом, открывающим умные очи, иначе говоря, поскольку она есть искусство: основной мотив философской системы, ее тема опознается интуицией, как умная красота, сама же система есть лишь попытка рассказать на языке небожественном о вещах божественных.
Есть ли это абстракции, прагматически и в этом смысле произвольно установляемые разумом термины, nomina, flaces vocis [Имена, изреченные слова (лат.).], или же в них говорят сами res о сокровенном своем существе?
Конечно, можно говорить и о «вечном Сократе», разумея вечное в Сократе, т. е. его идейное общее и, следовательно, родовое содержание и его качественно определенную личность, входящую в состав родового организма.
Ничто получило актуальное бытие и стало Хаосом, реальным άπειρον, о котором говорят мифологии греков, вавилонян и др. народов.
Причастность бытия идеям, μέθεξις, о которой говорит Платон, изъяснена была им же как всеобщая всепроникающая сила Эроса, великого посредника «между богом и смертным», — μεταξύ θεού τε και θνητού (Symposion, 202 с).
Совершенно ясно, что Платон говорит здесь не о чем ином, как о божественной Софии и о софийной насыщенности тварного мира, и Эрос есть лишь мифологическая транскрипция того отношения, которое существует между «землею», материей, и предустановленной ее формой.
 

Выдержки из русской классики со словосочетанием «говорить о»

«Не спится, няня: здесь так душно! // Открой окно да сядь ко мне». — // «Что, Таня, что с тобой?» — «Мне скучно, // Поговорим о старине». — // «О чем же, Таня? Я, бывало, // Хранила в памяти не мало // Старинных былей, небылиц // Про злых духов и про девиц; // А нынче всё мне тёмно, Таня: // Что знала, то забыла. Да, // Пришла худая череда! // Зашибло…» — «Расскажи мне, няня, // Про ваши старые года: // Была ты влюблена тогда?» —
На Руси же общества низшие очень любят поговорить о сплетнях, бывающих в обществах высших, а потому начали обо всем этом говорить в таких домишках, где даже в глаза не видывали и не знали Чичикова, пошли прибавления и еще большие пояснения.
Некстати было бы мне говорить о них с такою злостью, — мне, который, кроме их, на свете ничего не любит, — мне, который всегда готов был им жертвовать спокойствием, честолюбием, жизнию… Но ведь я не в припадке досады и оскорбленного самолюбия стараюсь сдернуть с них то волшебное покрывало, сквозь которое лишь привычный взор проникает. Нет, все, что я говорю о них, есть только следствие
— Ну вот! — с отвращением отпарировал Свидригайлов, — сделайте одолжение, не говорите об этом, — прибавил он поспешно и даже без всякого фанфаронства, которое выказывалось во всех прежних его словах. Даже лицо его как будто изменилось. — Сознаюсь в непростительной слабости, но что делать: боюсь смерти и не люблю, когда говорят о ней. Знаете ли, что я мистик отчасти?
Потом сели кругами все курени вечерять и долго говорили о делах и подвигах, доставшихся в удел каждому, на вечный рассказ пришельцам и потомству.

Неточные совпадения

«Ах! няня, сделай одолженье». — // «Изволь, родная, прикажи». // «Не думай… право… подозренье… // Но видишь… ах! не откажи». — // «Мой друг, вот Бог тебе порука». — // «Итак, пошли тихонько внука // С запиской этой к О… к тому… // К соседу… да велеть ему, // Чтоб он не говорил ни слова, // Чтоб он не называл меня…» — // «Кому же, милая моя? // Я нынче стала бестолкова. // Кругом соседей много есть; // Куда мне их и перечесть». —
Ее сестра звалась Татьяна… // Впервые именем таким // Страницы нежные романа // Мы своевольно освятим. // И что ж? оно приятно, звучно; // Но с ним, я знаю, неразлучно // Воспоминанье старины // Иль девичьей! Мы все должны // Признаться: вкусу очень мало // У нас и в наших именах // (Не говорим уж о стихах); // Нам просвещенье не пристало, // И нам досталось от него // Жеманство, — больше ничего.
«Нет, этого мы приятелю и понюхать не дадим», — сказал про себя Чичиков и потом объяснил, что такого приятеля никак не найдется, что одни издержки по этому делу будут стоить более, ибо от судов нужно отрезать полы собственного кафтана да уходить подалее; но что если он уже действительно так стиснут, то, будучи подвигнут участием, он готов дать… но что это такая безделица, о которой даже не стоит и говорить.
Такое мнение, весьма лестное для гостя, составилось о нем в городе, и оно держалось до тех пор, покамест одно странное свойство гостя и предприятие, или, как говорят в провинциях, пассаж, о котором читатель скоро узнает, не привело в совершенное недоумение почти всего города.
— Вообще о генералах, ваше превосходительство, в общности… то есть, говоря собственно, об отечественных генералах, — сказал Чичиков, а сам подумал: «Чтой-то я за вздор такой несу!»
Смотреть все выдержки из русской классики со словосочетанием «говорить о»

Предложения со словосочетанием «говорить о»

Значение слова «говорить»

  • ГОВОРИ́ТЬ, -рю́, -ри́шь; прич. страд. прош. говорённый, -рён, -рена́, -рено́; несов. 1. Пользоваться, владеть устной речью. Ребенок начинает говорить на втором году жизни. (Малый академический словарь, МАС)

    Все значения слова ГОВОРИТЬ

Афоризмы русских писателей со словом «говорить»

Отправить комментарий

@
Смотрите также

Значение слова «говорить»

ГОВОРИ́ТЬ, -рю́, -ри́шь; прич. страд. прош. говорённый, -рён, -рена́, -рено́; несов. 1. Пользоваться, владеть устной речью. Ребенок начинает говорить на втором году жизни.

Все значения слова «говорить»

Предложения со словосочетанием «говорить о»

  • Когда мы глядели снизу вверх на её вершину, нам казалось невозможным, чтобы птицы могли перелететь её по воздуху, а что уж говорить о людях верхом на лошадях, взбирающихся на неё по земле.

  • – Пожалуйста! Лучше вести игру начистоту! – просто согласился незнакомец. – Садитесь, и будем говорить о деле.

  • Я просто не мог говорить о человеке, которого уже нет в нашей жизни.

  • (все предложения)

Синонимы к словосочетанию «говорить о»

Ассоциации к слову «говорить»

Морфология

Правописание

 
а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я