Неточные совпадения
Начавшаяся вьюга подхватила меня,
как клочок изорванной газеты,
и перенесла с глухого участка в уездный город.
Как новый винт по заранее взятой мерке,
и я вошел в аппарат
и принял детское отделение.
Изредка, правда, когда я ложился в постель с приятной мыслью о том,
как сейчас я усну, какие-то обрывки проносились в темнеющем уже сознании. Зеленый огонек, мигающий фонарь… скрип саней… короткий стон, потом тьма, глухой вой метели в полях… Потом все это боком кувыркалось
и проваливалось…
— Марья! Сходите сейчас же в приемный покой
и вызовите ко мне дежурную сиделку…
Как ее зовут?.. Ну, забыл… Одним словом, дежурную, которая мне письмо принесла сейчас. Поскорее.
Плохой номер выйдет,
как приедешь на станцию в сумерки, а добраться-то будет
и не на чем…
— Сердечная сумка, надо полагать, задета, — шепнула Марья Власьевна, цепко взялась за край стола
и стала всматриваться в бескровные веки раненого (глаза его были закрыты). Тени серо-фиолетовые,
как тени заката, все ярче стали зацветать в углублениях у крыльев носа,
и мелкий, точно ртутный, пот росой выступал на тенях.
— Э-эх, — вдруг,
как бы злобно
и досадуя, сказал хирург
и, махнув рукой, отошел.
Поляков вдруг шевельнул ртом, криво,
как сонный, когда хочет согнать липнущую муху, а затем его нижняя челюсть стала двигаться,
как бы он давился комочком
и хотел его проглотить. Ах, тому, кто видел скверные револьверные или ружейные раны, хорошо знакомо это движение! Марья Власьевна болезненно сморщилась, вздохнула.
Тут он открыл глаза
и возвел их к нерадостному, уходящему в темь потолку покоя.
Как будто светом изнутри стали наливаться темные зрачки, белок глаз стал
как бы прозрачен, голубоват. Глаза остановились в выси, потом помутнели
и потеряли эту мимолетную красу.
Какой ясный закат. Мигренин — соединение antipyrin’a, coffein’a
и ас. citric.
У нее голос необыкновенный,
и как странно, что голос ясный, громадный дан темной душонке…
…конечно, недостойно, доктор Поляков. Да
и гимназически глупо с площадной бранью обрушиваться на женщину за то, что она ушла! Не хочет жить — ушла.
И конец.
Как все просто, в сущности. Оперная певица сошлась с молодым врачом, пожила год
и ушла.
Все вьюги да вьюги… Заносит меня! Целыми вечерами я один, один. Зажигаю лампу
и сижу. Днем-то я еще вижу людей. Но работаю механически. С работой я свыкся. Она не так страшна,
как я думал раньше. Впрочем, много помог мне госпиталь на войне. Все-таки не вовсе неграмотным я приехал сюда.
Вчера ночью интересная вещь произошла. Я собирался ложиться спать,
как вдруг у меня сделались боли в области желудка. Но
какие! Холодный пот выступил у меня на лбу. Все-таки наша медицина — сомнительная наука, должен заметить. Отчего у человека, у которого нет абсолютно никакого заболевания желудка или кишечника (аппенд., напр.), у которого прекрасная печень
и почки, у которого кишечник функционирует совершенно нормально, могут ночью сделаться такие боли, что он станет кататься по постели?
Фельдшер наш мне не нравится. Нелюдим. А Анна Кирилловна очень милый
и развитой человек. Удивляюсь,
как не старая женщина может жить в полном одиночестве в этом снежном гробу. Муж ее в германском плену.
Сегодня Анна Кирилловна на приеме осведомилась о том,
как я себя чувствую,
и сказала, что впервые за все время видит меня нехмурым.
Помнится, в «Войне
и мире» описано,
как Петя Ростов в полусне переживал такое же состояние.
Теперь о прозрачности; так вот, сквозь переливающиеся краски «Аиды» выступает совершенно реально край моего письменного стола, видный из двери кабинета, лампа, лоснящийся пол,
и слышны, прорываясь сквозь волну оркестра Большого театра, ясные шаги, ступающие приятно,
как глухие кастаньеты.
В душе у меня ярость шипела,
и прежде всего потому, что я ровным счетом понятия никакого не имею о том,
как готовить раствор морфия для подкожного впрыскивания. Я врач, а не фельдшерица!
И слышу, сзади меня,
как верная собака, пошла она.
И нежность взмыла во мне, но я задушил ее. Повернулся
и, оскалившись, говорю...
И она взмахнула рукою,
как обреченная, «все равно, мол»,
и тихо ответила...
При впрыскивании одного шприца двухпроцентного раствора почти мгновенно наступает состояние спокойствия, тотчас переходящее в восторг
и блаженство.
И это продолжается только одну, две минуты.
И потом все исчезает бесследно,
как не было. Наступает боль, ужас, тьма. Весна гремит, черные птицы перелетают с обнаженных ветвей на ветви, а вдали лес щетиной ломаной
и черной тянется к небу,
и за ним горит, охватив четверть неба, первый весенний закат.
Но вот мгновение,
и кокаин в крови, по какому-то таинственному закону, не описанному ни в
какой из фармакологий, превращается во что-то новое.
И я чувствую, что прячу глаза,
как школьник. Чувствую, что краснею…
…вал эту страницу, чтобы никто не прочитал позорного описания того,
как человек с дипломом бежал воровски
и трусливо
и крал свой собственный костюм.
— Доктор Поляков! — раздалось мне вслед. Я обернулся, держась за ручку двери. — Вот что, — заговорил он, — одумайтесь. Поймите, что вы все равно попадете в психиатрическую лечебницу, ну, немножко попозже…
И притом попадете в гораздо более плохом состоянии. Я с вами считался все-таки
как с врачом. А тогда вы придете уже в состоянии полного душевного развала. Вам, голубчик, в сущности,
и практиковать нельзя,
и, пожалуй, преступно не предупредить ваше место службы.
Какая пустыня. Ни звука, ни шороха. Сумерек еще нет, но они где-то притаились
и ползут по болотцам, по кочкам, меж пней… Идут, идут к Левковской больнице…
И я ползу, опираясь на палку (сказать по правде, я несколько ослабел в последнее время).
Я упал на одно колено, простирая руки, закрываясь, чтобы не видеть ее, потом повернулся
и, ковыляя, побежал к дому,
как к месту спасения, ничего не желая, кроме того, чтобы у меня не разрывалось сердце, чтобы я скорее вбежал в теплые комнаты, увидел живую Анну…
и морфию…
Я думал, что только в романах бывают такие,
как эта Анна.
И если я когда-нибудь поправлюсь, я навсегда соединю свою судьбу с нею. Пусть тот не вернется из Германии.
И из-за этого у нас была тяжелая ссора ночью. Убедил ее не делать этого. Здешнему персоналу я сообщил, что я болен. Долго ломал голову,
какую бы болезнь придумать. Сказал, что у меня ревматизм ног
и тяжелая неврастения. Они предупреждены, что я уезжаю в феврале в отпуск в Москву лечиться. Дело идет гладко. В работе никаких сбоев. Избегаю оперировать в те дни, когда у меня начинается неудержимая рвота с икотой. Поэтому пришлось приписать
и катар желудка. Ах, слишком много болезней у одного человека.
Сегодня во время антракта на приеме, когда мы отдыхали
и курили в аптеке, фельдшер, крутя порошки, рассказывал (почему-то со смехом),
как одна фельдшерица, болея морфинизмом
и не имея возможности достать морфий, принимала по полрюмки опийной настойки. Я не знал, куда девать глаза во время этого мучительного рассказа. Что тут смешного? Мне он ненавистен. Что смешного в этом? Что?
Итак: горка. Ледяная
и бесконечная,
как та, с которой в детстве сказочного Кая уносили сани. Последний мой полет по этой горке,
и я знаю, что ждет меня внизу. Ах, Анна, большое горе у тебя будет вскоре, если ты любила меня…
Перед тем
как написать Бомгарду, все вспоминал. В особенности всплыл вокзал в Москве в ноябре, когда я убегал из Москвы.
Какой ужасный вечер. Краденый морфий я впрыскивал в уборной… Это мучение. В двери ломились, голоса гремят,
как железные, ругают за то, что я долго занимаю место,
и руки прыгают,
и прыгает крючок, того
и гляди распахнется дверь…
По зрелому размышлению Бомгард не нужен мне
и не нужен никто. Позорно было бы хоть минуту длить свою жизнь. Такую — нет, нельзя. Лекарство у меня под рукой.
Как я раньше не догадался?
Время залечит,
как пела Амнер. С ней, конечно, просто
и легко.
На рассвете 14 февраля 1918 года в далеком маленьком городке я прочитал эти записи Сергея Полякова.
И здесь они полностью, без всяких
каких бы то ни было изменений. Я не психиатр, с уверенностью не могу сказать, поучительны ли они, нужны ли? По-моему, нужны.
Неточные совпадения
Он весел был. Чрез две недели // Назначен был счастливый срок. //
И тайна брачныя постели //
И сладостной любви венок // Его восторгов ожидали. // Гимена хлопоты, печали, // Зевоты хладная чреда // Ему не снились никогда. // Меж тем
как мы, враги Гимена, // В домашней жизни зрим один // Ряд утомительных картин, // Роман во вкусе Лафонтена… // Мой бедный Ленский, сердцем он // Для оной жизни был рожден.
Богат, хорош собою, Ленский // Везде был принят
как жених; // Таков обычай деревенский; // Все дочек прочили своих // За полурусского соседа; // Взойдет ли он, тотчас беседа // Заводит слово стороной // О скуке жизни холостой; // Зовут соседа к самовару, // А Дуня разливает чай, // Ей шепчут: «Дуня, примечай!» // Потом приносят
и гитару; //
И запищит она (Бог мой!): // Приди в чертог ко мне златой!..
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих пор, // То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти //
И этим письмам
и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело?
какая малость! //
Как с вашим сердцем
и умом // Быть чувства мелкого рабом?
Бывало, льстивый голос света // В нем злую храбрость выхвалял: // Он, правда, в туз из пистолета // В пяти саженях попадал, //
И то сказать, что
и в сраженье // Раз в настоящем упоенье // Он отличился, смело в грязь // С коня калмыцкого свалясь, //
Как зюзя пьяный,
и французам // Достался в плен: драгой залог! // Новейший Регул, чести бог, // Готовый вновь предаться узам, // Чтоб каждым утром у Вери // В долг осушать бутылки три.
Свой слог на важный лад настроя, // Бывало, пламенный творец // Являл нам своего героя //
Как совершенства образец. // Он одарял предмет любимый, // Всегда неправедно гонимый, // Душой чувствительной, умом //
И привлекательным лицом. // Питая жар чистейшей страсти, // Всегда восторженный герой // Готов был жертвовать собой, //
И при конце последней части // Всегда наказан был порок, // Добру достойный был венок.