Неточные совпадения
Если человек не ездил на лошадях по глухим проселочным дорогам, то рассказывать
мне ему об
этом нечего: все равно он не поймет. А тому, кто ездил, и напоминать не хочу.
И даже до курьезного ровно: в два часа дня 16 сентября 1917 года мы были у последнего лабаза, помещающегося на границе
этого замечательного города Грачевки, а в два часа пять минут 17 сентября того же 17-го незабываемого года
я стоял на битой, умирающей и смякшей от сентябрьского дождика траве во дворе Мурьевской больницы.
Стоял
я в таком виде: ноги окостенели, и настолько, что
я смутно тут же, во дворе, мысленно перелистывал страницы учебников, тупо стараясь припомнить, существует ли действительно, или
мне это померещилось во вчерашнем сне в деревне Грабиловке, болезнь, при которой у человека окостеневают мышцы?
В данный момент
я этот свой неписаный кодекс поведения нарушил.
При
этом с тою же ясностью
я вынужден был признать (про себя, конечно), что очень многих блестящих девственно инструментов назначение
мне вовсе не известно.
«Прямо гениальный человек был
этот Леопольд», — подумал
я и проникся уважением к таинственному, покинувшему тихое Мурьево Леопольду.
А гнойный аппендицит? Га! А дифтерийный круп у деревенских ребят? Когда трахеотомия показана? Да и без трахеотомии будет
мне не очень хорошо… А… а… роды! Роды-то забыл! Неправильные положения. Что ж
я буду делать? А? Какой
я легкомысленный человек! Нужно было отказаться от
этого участка. Нужно было. Достали бы себе какого-нибудь Леопольда».
— В мялку… в мялку?.. — переспросил
я. — Что
это такое?
Тут Демьян Лукич резким, как бы злобным движением от края до верху разорвал юбку и сразу ее обнажил.
Я глянул, и то, что увидал, превысило мои ожидания. Левой ноги, собственно, не было. Начиная от раздробленного колена, лежала кровавая рвань, красные мятые мышцы и остро во все стороны торчали белые раздавленные кости. Правая была переломлена в голени так, что обе кости концами выскочили наружу, пробив кожу. От
этого ступня ее безжизненно, как бы отдельно, лежала, повернувшись набок.
Все светлело в мозгу, и вдруг без всяких учебников, без советов, без помощи
я сообразил — уверенность, что сообразил, была железной, — что сейчас
мне придется в первый раз в жизни на угасающем человеке делать ампутацию. И человек
этот умрет под ножом. Ах, под ножом умрет. Ведь у нее же нет крови! За десять верст вытекло все через раздробленные ноги, и неизвестно даже, чувствует ли она что-нибудь сейчас, слышит ли. Она молчит. Ах, почему она не умирает? Что скажет
мне безумный отец?
Я натыкал
эти торзионные пинцеты всюду, где предполагал сосуды… «Arteria… Arteria… как, черт, ее?..»
И кость отпала. В руках у Демьяна Лукича осталось то, что было девичьей ногой. Лохмы мяса, кости! Все
это отбросили в сторону, и на столе оказалась девушка, как будто укороченная на треть, с оттянутой в сторону культей. «Еще, еще немножко… не умирай, — вдохновенно думал
я, — потерпи до палаты, дай
мне выскочить благополучно из
этого ужасного случая моей жизни».
Зачем
я солгал? Теперь
мне это непонятно.
Кто-то настойчиво и громко барабанил в наружную дверь, и удары
эти показались
мне сразу зловещими.
«Вот оно. Началось! — мелькнуло у
меня в голове, и
я никак не мог попасть ногами в туфли. — А, черт! Спички не загораются. Что ж, рано или поздно
это должно было случиться. Не всю же жизнь одни ларингиты да катары желудка».
Собственно говоря, после того как опытная Анна Николаевна подсказала
мне, в чем дело, исследование
это было ни к чему не нужно. Сколько бы
я ни исследовал, больше Анны Николаевны
я все равно бы не узнал. Диагноз ее, конечно, был верный: поперечное положение. Диагноз налицо. Ну, а дальше?..
Да и чем бы помог
мне в
этот момент Додерляйн?
Здесь же
я — один-одинешенек, под руками у
меня мучающаяся женщина; за нее
я отвечаю. Но как ей нужно помогать,
я не знаю, потому что вблизи роды видел только два раза в своей жизни в клинике, и те были совершенно нормальны. Сейчас
я делаю исследование, но от
этого не легче ни
мне, ни роженице;
я ровно ничего не понимаю и не могу прощупать там у нее внутри.
Хорошо. Если
я сумею даже каким-нибудь чудом определить
эти «затруднения» и откажусь от «дальнейших попыток», что, спрашивается,
я буду делать с захлороформированной женщиной из деревни Дульцево?
«Печальным последствиям». Немного неопределенные, но какие внушительные слова! А что, если муж дульцевской женщины останется вдовцом?
Я вытер испарину на лбу, собрался с силой и, минуя все
эти страшные места, постарался запомнить только самое существенное: что, собственно,
я должен делать, как и куда вводить руку. Но, пробегая черные строчки,
я все время наталкивался на новые страшные вещи. Они били в глаза.
И
эти десять минут дали
мне больше, чем все то, что
я прочел по акушерству к государственным экзаменам, на которых именно по акушерству
я получил «весьма».
Комбинированный там или некомбинированный, сейчас
мне об
этом и думать не нужно.
Все
эти ученые слова ни к чему в
этот момент. Важно одно:
я должен ввести одну руку внутрь, другой рукой снаружи помогать повороту и, полагаясь не на книги, а на чувство меры, без которого врач никуда не годится, осторожно, но настойчиво низвесть одну ножку и за нее извлечь младенца.
Я неопределенно бормочу что-то в ответ.
Мне, собственно говоря, хочется сказать вот что: все ли там цело у матери, не повредил ли
я ей во время операции… Это-то смутно терзает мое сердце. Но мои знания в акушерстве так неясны, так книжно отрывочны! Разрыв? А в чем он должен выразиться? И когда он даст знать о себе — сейчас же или, быть может, позже?.. Нет, уж лучше не заговаривать на
эту тему.
Но убежать не было никакой возможности, да временами
я и сам понимал, что
это малодушие.
И вот
я заснул: отлично помню
эту ночь — 29 ноября,
я проснулся от грохота в двери. Минут пять спустя
я, надевая брюки, не сводил молящих глаз с божественных книг оперативной хирургии.
Я слышал скрип полозьев во дворе: уши мои стали необычайно чуткими. Вышло, пожалуй, еще страшнее, чем грыжа, чем поперечное положение младенца: привезли ко
мне в Никольский пункт-больницу в одиннадцать часов ночи девочку. Сиделка глухо сказала...
Помню,
я пересек двор, шел на керосиновый фонарь у подъезда больницы, как зачарованный смотрел, как он мигает. Приемная уже была освещена, и весь состав моих помощников ждал
меня уже одетый и в халатах.
Это были: фельдшер Демьян Лукич, молодой еще, но очень способный человек, и две опытных акушерки — Анна Николаевна и Пелагея Ивановна.
Я же был всего лишь двадцатичетырехлетним врачом, два месяца назад выпущенным и назначенным заведовать Никольской больницей.
Но только странная муть гнездилась на дне ее глаз, и
я понял, что
это страх, — ей нечем было дышать.
Ямки втягивались в горле у девочки при каждом дыхании, жилы надувались, а лицо отливало из розоватого в легонький лиловатый цвет.
Эту расцветку
я сразу понял и оценил.
Я тут же сообразил, в чем дело, и первый мой диагноз поставил совершенно правильно и, главное, одновременно с акушерками, — они-то были опытны: «У девочки дифтерийный круп, горло уже забито пленками и скоро закроется наглухо…»
И в
это время раздался сзади
меня плаксивый голос...
Я обернулся и увидел бесшумную, круглолицую бабку в платке. «Хорошо было бы, если б бабок
этих вообще на свете не было», — подумал
я в тоскливом предчувствии опасности и сказал...
— Бабку
эту вон! — закричал
я и в запальчивости добавил: — Ты сама глупая баба! Сама! А та именно умная! И вообще никто тебя не спрашивает! Вон ее!
Ее повалили на стол, прижали, горло ее вымыли, смазали йодом, и
я взял нож; при
этом подумал: «Что
я делаю?» Было очень тихо в операционной.
Я остро пожалел, зачем пошел на медицинский факультет, зачем попал в
эту глушь.
«Конец, — подумал
я, — зачем
я это сделал?
Фельдшер в
это мгновение привстал, бледный и потный, тупо и в ужасе поглядел на горло и стал помогать
мне его зашивать.
На обходе
я шел стремительной поступью, за
мною мело фельдшера, фельдшерицу и двух сиделок. Останавливаясь у постели, на которой, тая в жару и жалобно дыша, болел человек,
я выжимал из своего мозга все, что в нем было. Пальцы мои шарили по сухой, пылающей коже,
я смотрел в зрачки, постукивал по ребрам, слушал, как таинственно бьет в глубине сердце, и нес в себе одну мысль: как его спасти? И
этого — спасти. И
этого! Всех!
«Чем
это кончится,
мне интересно было бы знать? — говорил
я сам себе ночью. — Ведь этак будут ездить на санях и в январе, и в феврале, и в марте».
И в
это время грохнуло в дверь.
Я хмуро облил себя водой и стал прислушиваться.
«Воспаление легких у
меня, конечно, получится. Крупозное, после такой поездки. И, главное, что
я с нею буду делать?
Этот врач, уж по записке видно, еще менее, чем
я, опытен.
Я ничего не знаю, только практически за полгода нахватался, а он и того менее. Видно, только что из университета. А
меня принимает за опытного…»
— Тише, тише, — сказал
я на ухо
этой женщине в белом, а врач страдальчески покосился на дверь.
Возница безнадежно плюхнулся на облучок, выровнялся, качнулся, и мы проскочили в ворота. Факел исчез, как провалился, или же потух. Однако через минуту
меня заинтересовало другое. С трудом обернувшись,
я увидел, что не только факела нет, но Шалометьево пропало со всеми строениями, как во сне.
Меня это неприятно кольнуло.
— Однако
это здорово… — не то подумал, не то забормотал
я. Нос на минуту высунул и опять спрятал, до того нехорошо было. Весь мир свился в клубок, и его трепало во все стороны.
Четыре часа.
Я стал копошиться, нащупал часы, вынул спички. Зачем?
Это было ни к чему, ни одна спичка не дала вспышки. Чиркнешь, сверкнет — и мгновенно огонь слизнет.
—
Это — малодушие… — пробормотал
я сквозь зубы.
Лошади вдруг дернули и заработали ногами оживленнее.
Я обрадовался, не зная еще причины
этого.
Возница только охнул в ответ и голову втянул в плечи.
Мне сверкнуло в глаза и оглушительно ударило. Потом второй раз и третий раз. Не помню, сколько минут трепало
меня на дне саней.
Я слышал дикий, визгливый храп лошадей, сжимал браунинг, головой ударился обо что-то, старался вынырнуть из сена и в смертельном страхе думал, что у
меня на груди вдруг окажется громадное жилистое тело. Видел уже мысленно свои рваные кишки… В
это время возница завыл...
Пожарный стоял посредине лестницы, ведущей из нижнего отдела замечательной врачебной квартиры,
я — наверху
этой лестницы, Аксинья в тулупе — внизу.
—
Я решительно не постигаю, — заговорил
я возбужденно и глядя на тучу искр, взметнувшихся под кочергой, — что
эта баба сделала с белладонной. Ведь
это же кошмар!
—
Этого не может быть!.. — заговорил
я и завопил: — Демьян Лукич!!!