Газеты, поданные Капитаном, произвели в Вадиме Петровиче новый наплыв раздражения. Он стал просматривать пестро напечатанные столбцы одного из местных листков и на него пахнуло с них точно из подворотен где-нибудь в Зарядье или на Живодерке. Тон полемики, остроумие, задор нечистоплотных сплетен, липкая пошлость всего содержимого вызвали в нем тошноту и усилили головную боль.
Вадим Петрович знал вперед, что Левонтий будет жаловаться на свое богаделенное житье и что ему надо будет дать пятирублевую ассигнацию. Когда-то он любил его говор и весь тон его речи, отзывавшейся старым бытом дворовых; находил в нем даже известного рода личное достоинство, вспоминал разные случаи из своего детства, когда Левонтий был приставлен к нему. До сих пор он, полушутливо, не иначе зовет его, как"Левонтий Наумыч".
Его услуги и старческий разговор были гораздо приятнее Стягину, чем присутствие Лебедянцева с прыскающим смехом, резкостями и всем московским прибауточным тоном приятеля.
Тон господина Граца все менее и менее нравился Вадиму Петровичу. Когда дело дошло до определения суммы, он сам ее не обозначил сразу, а спросил, с желанием сделать уступку, какая будет решительная цена арендатора.
— Послушай, Лебедянцев, — больной выпрямился и сидел бледный, обливаясь потом, пересиливая боль, — послушай! Зачем ты мне прислал этого костоправа, подлекаря? Разве можно выносить его тон? И ты его приятель!.. Он тебе говорит: дружище! Это твои приятели!.. Вот до чего ты опустился!.. Ты миришься со всею этою грубостью, со всем этим доморощенным свинством!
Этот вопрос о чае начинал их утро. С такими обязательными фразами Стягину было ловчее. Вера Ивановна не говорила ничего лишнего и как бы дожидалась всегда вопроса, но тон ее ответов он находил очень порядочным, и звук ее голоса не раздражал его.
Было уже бесполезно искать каких-нибудь уловок. Это его успокоило, и он продолжал диктовать. Федюкова, конечно, могла подумать, что он пишет своей возлюбленной и сожительнице, — она знала, что он не женат, — но в тоне его письма ничего не было такого, чего бы нельзя написать близкой знакомой или родственнице.
Вспомнилась ему, когда он говорил эти слова, тесная квартира Лебедянцева где-то на Садовой. Жена показалась ему"кухаркой", он нашел, что у нее ужасный тон и что жениться на такой некрасивой и скучной женщине — совершенная нелепость. Потом он никогда о ней не думал и в редких письмах к приятелю ни разу не передавал ей даже поклона.
В ее присутствии им овладевало даже постоянно тайное раздражение; всего больше от ее тона и привычки обо всем говорить уверенно, готовыми фразами, как будто она преисполнена всевозможных познаний.
А Лебедянцев, хотя и товарищ мой по университету, но, живя здесь, в Москве, выработал себе невозможный какой-то тон, так что у меня не выходит с ним никогда хорошего товарищеского разговора.
Он был очень рад, что так ловко обошел необходимость выяснить, кто такая эта особа. Вера Ивановна и тут показала, что в ней много такта, не позволила себе никакого лишнего вопроса и всем своим тоном дала почувствовать, что он может с ней говорить все равно как бы с приятелем-мужчиной.
— Однако, — почти обиженным тоном возразил ему Стягин, — пора тебе подумать о более прочном положении. Я, братец, ничего не знаю хорошенько ни про твою службу, ни про то, что ты получаешь.
— Какой же толк будет, если я начну тебе изливаться? — заговорил опять обычным шутливым тоном Лебедянцев. — Моей судьбы ты устроить не можешь; связей у тебя в России нет, да и я не гожусь в чиновники. Приехал ты сюда, чтобы ликвидировать; стало быть, вот поправишься, все скрутишь и — поминай как звали! Больше мы с тобой на этом свете и не увидимся! В Париж мне не рука ехать…
Вопрос старика тотчас же смягчил настроение Стягина. Он почувствовал себя так близко к этому отставному дворовому и бывшему дядьке. В тоне Левонтия было столько умной заботы и вместе с тем обиды за барина, что с ним могут так воевать какие-то"французенки", которых он, про себя, называл"халдами".
Над террасой, спускающейся от храма Спасителя, стояла зимняя заря. Замоскворечье утопало в сизо-розовой дымке; кое-где по небу загорались звезды. Золоченые главы храма тоже розовели. Величавым простором дышала вся картина.
Электрические фонари разом зажглись, и их розоватый свет смешался с общим тоном освещения. Свежий снег лежал на дорожках цветника, на ступеньках террасы, на крышах домов. Мраморные стены храма отливали желтоватостью слоновой кости.
Чем-то совсем европейским и грандиозным пахнуло на Вадима Петровича под куполом храма: пышная роскошь украшений, истовость всего тона, простота и ласкающая гармония целого. Ему не захотелось ни к чему придираться. Он отдавался общему впечатлению и, уходя, дал себе слово прийти сюда утром изучить все в деталях.
Тон горничной напомнил ему Левонтия Наумыча, которого он отблагодарил вчера, предлагал ему поселиться у него в доме, но старик не пожелал покинуть богадельню, где умирать"расчудесно".
Но и ему самому неловко было взять другой тон. Несколько фраз перебирал он мысленно, которые бы сейчас повели к задушевной беседе. Он боялся показаться бесцеремонным, играть роль богатого барина, желающего обласкать свою бывшую чтицу.
Солдаты, утопая по колена в грязи, на руках подхватывали орудия и фуры; бились кнуты, скользили копыта, лопались постромки и надрывались криками груди.
Только на вдовьих огородах около реки светился огонь; далеко же кругом и там, где была деревня, версты за четыре, все сплошь утопало в холодной вечерней мгле.
Бывает так, что на горизонте мелькнут журавли, слабый ветер донесет их жалобный крик, а через минуту, с какой жадностью ни вглядывайся в синюю даль, не увидишь ни точки, не услышишь ни звука — так точно люди с их лицами и речами мелькают в жизни и утопают в нашем прошлом, не оставляя ничего больше, кроме ничтожных следов памяти.