Неточные совпадения
Дождя, знать, не
будет до ночи, и то
славу Богу!
Речь
шла о стройке. Калакуцкий давно занимался подрядами и стройкой домов и все
шел в гору. На Палтусова он обратил внимание, знакомил его с делами. Накануне он назначил ему
быть на Варварке в трактире и хотел потолковать с ним «посурьезнее» за завтраком.
«Карлуша» — так его звали приятели — отряхнулся, дал лакею на чай, поправил галстук и взял Палтусова под руку. Они
пошли не спеша в угловую комнату, где никого уже не
было.
Пойдут всей гурьбой в концерт, в оперу, наслушаются музыки, и до пяти часов утра «пивное царство»,
поют хором каватины, спорят, иные ругают «итальянщину», дым коромыслом, летят имена: Чайковский, Рубинштейн, Балакирев, Серов!
«Куда же
идти?» — еще раз спросил себя Пирожков и замедлил шаг мимо цветного, всегда привлекательного дома синодальной типографии. Ему решительно не приходило на память ни одного приятельского лица. Зайти в окружный суд? На уголовное заседание? Слушать, как обвиняется в краже со взломом крестьянин Никифор Варсонофьев и как его
будет защищать «помощник» из евреев с надрывающею душу картавостью? До этого он еще не дошел в Москве…
Барыня, должно
быть, не разглядела Пирожкова. Она встала, прикрикнула на мальчишку, заставила его подать себе корзину и
пошла к дверям. Он привстал и сказал ей...
Слюнки полились у Ивана Алексеича. Он позавтракал,
ел сейчас сладкое, но аппетит поддался раздраженью. Гадость ведь в сущности это крошево на бумаге. А вкусно смотреть. За вишневым квасом
пошли кусочки мозгов. За мозгами съедены
были два куска арбуза, сахаристого, с мелкими, рыхло сидевшими зернами, который так и таял под нёбом все еще разгоряченного рта.
Это
был первый деловой визит Палтусова по поручению Калакуцкого, довольно тонкого свойства. Подрядчик хотел испытать ловкость своего нового «агента» и
послал его именно сюда. Палтусову
было бы крайне неприятно потерпеть неудачу.
Над столом привстал и наклонил голову человек лет сорока, полный, почти толстый. Его темные вьющиеся волосы, матовое широкое лицо, тонкий нос и красивая короткая борода
шли к глазам его, черным, с длинными ресницами. Глаза эти постоянно смеялись, и в складках рта сидела усмешка. По тому, как он
был одет и держал себя, он сошел бы за купца или фабриканта «из новых», но в выражении всей головы сказывалось что-то не купеческое.
Амбар
был из самых поместительных и
шел под крышу.
—
Идет порядочно. Только вот теперь я реже
буду ездить на фабрику.
Жил сначала в наездниках на помещичьих заводах,
пил редко, за лошадьми ухаживал умело, отличался большой чистоплотностью и ценил в хозяйке то, что она любит лошадей, знает в них толк и жалеет их: ездит умеренно, зимой не морозит ни лошадей, ни кучера, когда нужно —
посылает нанять извозчичью карету.
Евлампий Григорьевич попал на свою зарубку… Что она такое
была?.. Родители проторговались!.. Родня голая;
быть бы ей за каким-нибудь лавочником или в учительницы
идти, в народную школу, благо она в университете экзамен выдержала… В этом-то вся и сила!.. Еще при других он употребляет ученые слова, а как при ней скажет хоть, например, слово «цивилизация», она на него посмотрит искоса, он и очутится на сковороде…
— Я не
пойду. Так ему и скажи, чтоб извинил меня.
Есть люди молодые. Да и своих делов много… Где мне возиться?.. Еще кляузы
пойдут! Жена остается… А он ей вряд ли много оставит.
— Да, ноне, братец, не та полоса
пошла… Он для своего времени хорош
был… Ну и события… Герцеговинцы… Опять за Сербию поднялись, тут, глядишь, война. А нынче тихо, не тем пахнет.
— Изволили видеть, дяденька? — начал в тот же тон Нетов. — И к чему же это исподтишка?.. И сейчас «славянолюбцы» и все такое… А сам он разве не в таких же мыслях
был?.. Везде кричал и застольные речи произносил… Ведь это, дяденька, как же назвать? Честный человек
пойдет ли на такое дело?
Дом у Капитона Феофилактовича Краснопёрого выстроен
был на
славу, с картинной галереей и зимним садом.
Рот больного сводило. Он заметался на постели. Нетову сделалось очень жутко. Сам он готов
был сейчас
пойти в душеприказчики, но за дядю отвечать не мог.
— Константин Глебович, — тихо выговорил он, — право, довольно… выправлять духовную… Когда свидетели
будут готовы,
пошлите за мной… Да и без меня подпишут, вы форму знаете, а душеприказчиков найдем и проставим других…
Началась партия. Лещова присела у нижней спинки кровати и глядела в карты Качеева. Больной сначала выиграл. Ему пришло в первую же игру четырнадцать дам и пять и пятнадцать в трефах. Он с наслаждением обирал взятки и клал их, звонко прищелкивая пальцами. И следующие три-четыре игры карта
шла к нему. Но вот Качеев взял девяносто. Поддаваться, если бы он и хотел, нельзя
было. Лещов пришел бы в ярость. В прикупке очутилось у Качеева три туза.
—
Послать сейчас выездного. Принимать с трех. Если господин Палтусов
будет раньше — принять.
Выдумать грязную сплетню на нее, как на жену и женщину! На нее! Стоило десять лет
быть верною Евлампию Григорьевичу! Да, верной, когда она могла пользоваться всем… и здесь, и в Петербурге, и за границей. Ей вот тридцать второй год
пошел. Сколько блестящих мужчин склоняли ее на любовь. Она всегда умела нравиться, да и теперь умеет. Кто умнее ее здесь, в Москве? Знает она этих всех дам старого дворянского общества. Где же им до нее? Чему они учились, что понимают?..
— И весну, и лето, и зиму… На это я имею полное право. Как вы
будете здесь управляться — ваше дело… И без меня все
пойдет, потомственное дворянство вам дадут, Станислава 1-й степени, а потом и Анну.
Его не жалела жена. Берта подавала ей разные части туалета. Марья Орестовна надевала манжеты, а губы ее сжимались, и мысль бегала от одного соображения к другому. Наконец-то она вздохнет свободно… Да. Но все
пойдет прахом… К чему же
было строить эти хоромы, добиваться того, что ее гостиная стала самой умной в городе, зачем
было толкать полуграмотного «купеческого брата» в персонажи? Об этом она уже достаточно думала. Надо по-другому начать жить. Только для себя…
Палтусов видел, что тон ее
был гораздо нервнее обыкновенного. Он тихо улыбался,
идя за хозяйкой к низкому дивану около камина, скрытому наполовину развесистыми листьями пальмы.
Много раз разносились уже по церкви слова «болярина Константина». Пот
шел со всех градом. Никто не молился. Кто-то шепчет, что
будет «слово», — и все ужасаются: коптеть еще лишних полчаса.
Похоронное шествие спускалось к Большой Дмитровке. Пролетка Палтусова через Тверскую и Воскресенские ворота
была уже на Никольской, когда певчие поравнялись только с углом Столешникова переулка. Минут через пятьдесят он подъезжал к кладбищу; шествие близилось к ограде. На снимание, заколачивание и спуск гроба
пошло немало времени. Погода немного прояснилась. Стало холоднее, изморось уже больше не падала.
Очень ей приятно
будет видеть, что он, ничтожный «консул», пыжится
быть дипломатом: он, с таким куриным мозгом, не может
идти по службе.
Но в тесной заброшенной комнатке, где коптит керосиновая лампочка,
идет работа с раннего утра, часу до первого ночи. Восьмидесятилетняя старуха легла отдохнуть; вечером она не может уже вязать. Руки еще не трясутся, но слеза мочит глаз и мешает видеть. Ее сожительница видит хорошо и очков никогда не носила. Она просидит так еще четыре часа. Чай они только что отпили. Ужинать не
будут. Та, что работает, постелет себе на сундуке.
Бабушка внутренне сокрушалась, что ее Тася возьмет да и скажет иногда словечко, какого в ее время девушке немыслимо
было выговорить вслух… Или вот такую поговорку о тараканах… Но как тут
быть? Кто ее воспитывал? И учили-то с грехом пополам…
Слава Богу, головка-то у ней светлая… А что ее ждет? Куда
идти, когда все рухнет?
Разве не погибнуть — в монахини
пойти, да еще в какую-то Дивеевскую пустынь, в лес, конопляное маслище
есть с мужичками, грубыми, пожалуй пьяными?..
Со свечой она прошла в кабинет отца, где пахло жуковским табаком. На диване еще не
было постлано. В зале не стояло закуски. В гостиной тоже не устроили спанья для Ники. Она дождалась прихода горничной Пелагеи — неряшливой и сонной брюнетки,
послала Дуняшу за мальчиком Митей и всем распорядилась.
— На это надо средства. И, главное, время… Вот я и подумала… Год должна я
быть свободнее… Только год… И ходить в консерваторию… или брать уроки. А как я могу? Около maman никого. Необходимо
будет взять кого-нибудь… компаньонку или бонну, сиделку, что ли… Пойми, я не отказываюсь! Но ведь время
идет. А через год я могу
быть на дороге.
Тася поглядела вправо. Окошко кассы
было закрыто. Лестница освещалась газовым рожком; на противоположной стене, около зеркала, прибиты две цветных афиши — одна красная, другая синяя — и белый лист с печатными заглавными строками. Левее выглядывала витрина с красным фоном, и в ней поллиста, исписанного крупным почерком, с какой-то подписью. По лестнице
шел половик, без ковра. Запах сеней сменился другим, сладковатым и чадным, от курения порошком и кухонного духа, проползавшего через столовые.
Тася прошла мимо афиш, и ей стало полегче. Это уже пахло театром. Ей захотелось даже посмотреть на то, что стояло в листе за стеклом. Половик посредине широкой деревянной лестницы пестрел у ней в глазах. Никогда еще она с таким внутренним беспокойством не поднималась ни по одной лестнице. Балов она не любила, но и не боялась — нигде. Ей все равно
было:
идти ли вверх по мраморным ступеням Благородного собрания или по красному сукну генерал-губернаторской лестницы. А тут она не решилась вскинуть голову.
Не о Василисе Мелентьевой
шел спор между молодыми людьми. Они нравились друг другу. Это
было сразу видно. Тася прислушивалась к звукам их голосов. Вот если бы она так же на сцене говорила, вышло бы и правдиво, и весело… Больше ничего ведь и не нужно… А как трудно все это выполнить!..
Столовая обдала Тасю спертым воздухом, где можно
было распознать пар чайников, волны папиросного дыма, запах котлет и пива, шедший из буфета. Налево от входа за прилавком продавала печенье и фрукты женщина с усталым лицом, в темном платье. Поперек комнаты
шли накрытые столы. Вдоль правой и левой стены столы поменьше, без приборов, за ними уже сидело по двое, по трое. Лакеи мелькали по зале.
Он наскоро расплатился. Тася
шла вслед за ним, все еще с поникшей головой… И боялась она чего-то, и жутко ей
было тут от всего — от этих лакеев, гостей, чаду, тусклого освещения; не находила она в себе мужества сейчас же превратиться в простую «актерку», распивать чай в перемену между двумя актами репетиций.
Куда
идти? В гувернантки? Не
пойдут! И не знают ничего серьезно, да и боятся бедности. Как же им можно! Тут
есть расчет на мужа, а не выйдет — все равно на родительских хлебах проживет, хоть и битая.
К ней она не
пойдет до завтра, даже если мать и
будет присылать за ней. Надо дать почувствовать. А отцу она сегодня же скажет очень просто...
— Ну да, я очень рад. Такое время. Не хозяйством же заниматься! Здесь только бороде и почет. Ты
пойдешь… у тебя
есть нюх. Но нельзя же все для себя. Молодежь должна и нашего брата старика поддержать… Сыновья мои для себя живут… От Ники всегда какое-нибудь внимание, хоть в малости. А уж Петька… Mon cher, je suis un père… [Дорогой мой, ведь я отец… (фр.).]
Старичку
пошел семьдесят четвертый год. Двигался он довольно бодро и каждый день, какая бы ни
была погода, ходил гулять перед обедом по Пречистенскому бульвару.
Рассказал ему Палтусов о поручении генерала. Они много смеялись и с хохотом въехали во двор старого университета. Палтусов оглянул ряд экипажей, карету архиерея с форейтором в меховой шапке и синем кафтане, и ему стало жаль своего ученья, целых трех лет хождения на лекции. И он мог бы
быть теперь кандидатом.
Пошел бы по другой дороге, стремился бы не к тому, к чему его влекут теперь Китай-город и его обыватели.
— Да так. Сегодня надо
быть студентом… или не
быть здесь… Вас ждут…
Идите к вашей компании… Меня тоже ждут.
А он это в синих брюках своих, руку в карман засунул левую, с палочкой, в картузе,
идет… и говорит: „Мудреного нет… хе, хе, при сотворении мира с Иеговой кашу из одной чашки
ели! хе!“ Кто так, кроме его, скажет?..
— А мне вот это противно, — заговорил пристав, — хоть я и ушел от aima mater. „Закатил“. Хороша цивилизация! Не римская… Вот
были бы сервитуты. Я бы
пошел да и сказал: „Оскорбляете мой слух, такие-сякие! Срамники! Хоть песню-то почеловекоподобнее бы выбрали. Что ж, что вы пьяны? И я
пил… не меньше вашего, а не
буду подтягивать: горрячих… Чего?.. Палок!.. Эх! Татарва, рабы, холопы от головы до пят! Больше-то мы, должно
быть, не стоим, как пятьсот палок!“
Горничная убежала. Тася поднялась по нескольким ступенькам на площадку с двумя окнами. Направо стеклянная дверь вела в переднюю, налево — лестница во второй этаж. По лестницам
шел ковер. Пахло куреньем. Все смотрело чисто; не похоже
было на номера. На стене, около окна, висела пачка листков с карандашом. Тася прочла:"Leider, zu Hause nicht getroffen" [«К сожалению, не застал дома» (нем.).] — и две больших буквы. В стеклянную дверь видна
была передняя с лампой, зеркалом и новой вешалкой.
Тася начинала не на шутку сердиться. Она
пошла в переднюю. Пирожков за ней. Он хотел
было объяснить ей многое, но Тася поспешно надела свою шубку, кивнула ему головой и сбежала с лестницы.
Сцена
пошла все живее и живее. Актер читал горловым, неприятным голосом, с подчеркиваньем, но он держал тон; Тасе нужно
было энергичнее выговаривать. Самый звук голоса настоящего актера возбуждал ее. Он умел брать паузы и давал ей время на мимическую игру. Через пять минут она вошла совсем в лицо Верочки.
Но эти два слова подхвачены
были ухом Таси. Она
пошла смелее, смелее. В голосе у ней заиграли и смех, и слезы… Движения стали развязнее. Глаза блестели… щеки разгорелись… Точно она уже на подмостках.