Неточные совпадения
И тут я еще раз хочу подтвердить то,
что уже высказывал в печати, вспоминая свое детство. «Мужик» совсем не представлялся нам как забитое, жалкое существо, ниже и несчастнее которого нет ничего. Напротив! Все рассказы дворовых — и прямо деревенских, и родившихся в дворне — вертелись всегда
на том, как привольно живется крестьянам, какие они бывают богатые и сколько разных приятностей и забав доставляет деревенская жизнь.
На что уж наш дом был старинный и строгий: дед-генерал из «гатчинцев», бабушка — старого закала барыня, воспитанная еще в конце XVIII века! И в таком-то семействе вырос младший мой дядя, Н.П.Григорьев, отданный в Пажеский корпус по лично выраженному желанию Николая и очутившийся в 1849 году замешанным в деле Петрашевского, сосланный
на каторгу, где нажил медленную душевную болезнь.
Гостиница эта была средней руки и тогда, и мы очутились в высоком нумере, с перегородкой, где я сейчас же свалился
на диван, чувствуя,
что меня начинает
уже «ломать» от двухчасовой езды без шапки по морозу, хотя и не трескучему.
Трогательно было то,
что Косицкая,
уже знаменитостью, когда приезжала в Нижний
на гастроли, сохраняла с нами тот же жаргон бывшей «девушки». Так, она не говорила: «публика» или «зрители», а «господа дворяне», разумея публику кресел и бельэтажа. У ней срывались фразы вроде...
Сказать ли правду? Он показался мне мало похожим
на петербургского «чинуша», шумного торопыгу, балагура и свата. Для этого он
уже не был достаточно молод; его тон и повадка мало отзывались тем,
что можно было представлять себе, читая «Женитьбу».
Совсем столицей обдал меня и последний спектакль тогдашней казенной французской труппы, который обыкновенно давался в среду
на Масленой, после
чего русская труппа овладевала
уже театром до понедельника Великого поста и утром и вечером.
В Малом театре
на представлении, сколько помню, «Женитьбы» совершенно неожиданно дядя заметил из кресел амфитеатра моего отца. С ним мы не видались больше четырех лет. Он ездил также к выпуску сестры из института, и мы с дядей ждали его в Москву вместе с нею и теткой и ничего не знали,
что они
уже третий день в Москве, в гостинице Шевалдышева, куда он меня и взял по приезде наших дам из Петербурга.
Не скажу, чтобы и уличная жизнь казалась мне «столичной»; езды было много, больше карет,
чем в губернском городе; но еще больше простых ванек. Ухабы, грязные и
узкие тротуары, бесконечные переулки, маленькие дома — все это было, как и у нас. Знаменитое катанье под Новинским напомнило, по большому счету, такое же катанье
на Масленице в Нижнем, по Покровке — улице, где я родился в доме деда. Он до сих пор еще сохранился.
Студентов в театрах я как-то не замечал; но
на улицах видал много, особенно
на Тверской, и раз в бильярдной нашей гостиницы сидел нарочно целый час, пока там играли два студента. Они прошли туда задним ходом, потому
что посещение трактиров было стеснено. Оба были франтоваты,
уже очень взрослые, барского тона, при шпагах.
Крепостным правом они особенно не возмущались, но и не выходили крепостницами и в обращении с прислугой привозили с собой очень гуманный и порядочный тон. Этого, конечно, не было бы, если б там, в стенах казенного заведения, поощрялись разные «вотчинные» замашки. Они не стремились к тому,
что и тогда
уже называлось «эмансипацией», и, читая романы Жорж Занд, не надевали
на себя никаких заграничных личин во вкусе той или другой героини.
Привлекал университет, и прежде всего потому,
что он для нас являлся символом нашего освобождения от запретов и зависимости жизни «малолетков», от унизительного положения школьников, от домашнего надзора, хотя в последнее полугодие я и дома состоял
уже почти
что на правах взрослого.
Тогда она
уже повернула за роковой для красавицы предел сорокалетия, но все еще считалась красавицей, держала себя
на своих приемах с большими „тонами“ и принимала „в перчатках“, о
чем говорили в городе; даже ее кресло стояло в гостиной
на некотором возвышении.
Это первое путешествие
на своих (отец выслал за мною тарантас с тройкой), остановки, дорожные встречи, леса и поля, житье-бытье крестьян разных местностей по целым трем губерниям; а потом старинная усадьба, наши мужики с особым тамбовским говором, соседи, их нравы, долгие рассказы отца, его наблюдательность и юмор — все это залегало в память и впоследствии сказалось в том, с
чем я выступил
уже как писатель, решивший вопрос своего „призвания“.
На зимней вакации, в Нижнем, я бывал
на балах и вечерах
уже без всякого увлечения ими, больше потому,
что выезжал вместе с сестрой. Дядя Василий Васильевич (о нем я говорю выше) повез меня к В.И.Далю, служившему еще управляющим удельной конторой. О нем много говорили в городе, еще в мои школьные годы, как о чудаке, ушедшем в составление своего толкового словаря русского языка.
Читатель
уже знает,
что на"увольнительном"свидетельстве моем инспектор поставил мне в поведении четверку,
что считалось плохой отметкой и могло затруднить мое принятие в Дерпте.
Нашим министром финансов был Михаил Мемнонов, довольно-таки опытный по этой части. Благодаря его умелости мы доехали до Москвы без истории. Привалы
на постоялых дворах и в квартирах были гораздо занимательнее,
чем остановки
на казенных почтовых станциях. Один комический инцидент остался до сих пор в памяти. В ночь перед въездом в Москву, баба, которую ямщик посадил
на"задок"тарантаса, разрешилась от бремени, только
что мы сделали привал в трактире,
уже на рассвете. И мы же давали ей
на"пеленки".
Уже вдвоем с медиком 3-чем, оставив больного товарища, мы выехали по шоссе в ливонские пределы. Путь наш шел
на Нарву по Эстландии с"раздельной"тогда станцией"Вайвара", откуда
уже начинались настоящие чухонские страны.
И
что же? За всю мою выучку в корпорации и позднее, когда я видался с буршами, я никогда не слыхал ни единого слова
на эту тему, — такова была их отчужденность от всего того,
что уже назрело в России.
Но и тогда существовали давно два польских союза"Щегул"и"Огул", которые не признавали немецкого общего устава. Они добились этого не без борьбы, и их немцы побаивались
уже потому,
что в случае дуэлей (по-дерптски"шкандалов") они выходили только
на пистолетах, а не
на немецких эспадронах, которые мы звали неправильно"рапирами".
В подведении этих дерптских итогов я
уже забежал вперед. Держаться хронологического порядка повело бы к лишним подробностям, было бы очень пестро, пришлось бы и разбрасываться. Лучше будет разделить то, о
чем стоит вспомнить,
на несколько крупных пунктов.
Здание университета его не красит, потому
что стоит в стороне,
на узкой площадке.
Тут я открою скобку и повторю еще раз (чтобы к этому
уже более не возвращаться),
что мы — в наше студенческое время и в Казани, и в Дерпте, да и в столицах — не смотрели такими глазами
на свою нужду, как нынешняя молодежь.
Но тогда не было в обычае, как я
уже заметил, вызывать в обществе особый вид благотворительности, обращенной
на учащихся. Не знали мы, студенты, того взгляда,
что общество как будто обязано нас поддерживать. Это показалось бы нам прямо унизительным, а теперь это норма, нечто освященное традицией.
Теперь остановлюсь
на том,
что Дерпт мог дать студенту вообще — и немцу или онемеченному чухонцу, и русскому; и такому, кто поступил прямо в этот университет, и такому, как я, который приехал
уже"матерым"русским студентом, хотя и из провинции, но с определенными и притом высшими запросами. Тогда Дерпт еще сохранял свою областную самостоятельность. Он был немецкий, предназначен для остзейцев, а не для русских, которые составляли в нем ничтожный процент.
На моих двух факультетах, сначала физико-математическом, потом медицинском, можно было учиться гораздо серьезнее и успешнее. Я
уже говорил,
что натуралисты и математики выбирали себе специальности, о каких даме и слыхом не слыхали студенты русских университетов, то,
что теперь называется:"предметная система".
При мне он приехал"с маменькой"
на новое житье
уже магистром, человеком под сорок (если не за сорок) лет, с лысой, характерной головой, странного вида и еще болев странных приемов, и в особенности жаргона. Его"маменька"открыла у себя приемы, держала его почти как малолетка, не позволяла даже ему ходить одному по улицам, а непременно с лакеем, из опасения,
что с ним сделается припадок.
В это время он ушел в предшественников Шекспира, в изучение этюдов Тэна о староанглийском театре. И я стал упрашивать его разработать эту тему, остановившись
на самом крупном из предтеч Шекспира — Кристофере Марло. Язык автора мы и очищали целую почти зиму от чересчур нерусских особенностей. Эту статью я повез в Петербург
уже как автор первой моей комедии и был особенно рад,
что мне удалось поместить ее в"Русском слове".
Не один я находил
уже,
что он разменялся
на мелкие деньги.
Первая поездка — исключительно в Петербург — пришлась
на ближайшую летнюю вакацию. Перевод учебника химии Лемана я
уже приготовил к печати. Переписал мне его мой сожитель по квартире З-ч, у которого случилась пистолетная дуэль с другим моим спутником Зариным,
уже превратившимся в бурша. З-ч стал сильно хандрить в Дерпте, и я его уговаривал перейти обратно в какой-нибудь русский университет,
что он и сделал, перебравшись в Москву, где и кончил по медицинскому факультету.
Я еще не встречал тогда такого оригинального чудака
на подкладке большого ученого. Видом он напоминал скорее отставного военного,
чем академика, коренастый,
уже очень пожилой, дома в архалуке, с сильным голосом и особенной речистостью. Он охотно"разносил", в том числе и своего первоначального учителя Либиха. Все его симпатии были за основателей новейшей органической химии — француза Жерара и его учителя Лорана, которого он также зазнал в Париже.
Время и та самостоятельность, которая развилась во мне в Дерпте, сделали то,
что на меня все смотрели
уже как
на личность.
Обстановку действия и диалогов доставила мне помещичья жизнь, а характерные моменты я взял из впечатлений того лета, когда тамбовские ополченцы отправлялись
на войну. Сдается мне также,
что замысел выяснился после прочтения повести Н.Д.Хвощинской"Фразы". В первоначальной редакции комедия называлась"Шила в мешке не утаишь", а заглавие"Фразеры"я поставил
уже на рукописи, которую переделал по предложению Театрально-литературного комитета.
И это ободрило меня больше всего как писателя–прямое доказательство того,
что для меня и тогда
уже дороже всего была свободная профессия. Ни о какой другой карьере я не мечтал, уезжая из Дерпта, не стал мечтать о ней и теперь, после депеши о наследстве. А мог бы по получении его, приобретя университетский диплом, поступить
на службу по какому угодно ведомству и, по всей вероятности, сделать более или менее блестящую карьеру.
И я был в курсе многого,
что делалось в университете, где тогда веяло
уже новым духом, допущены были женщины, шло сильное движение,которое и разыгралось «событием» в сентябре 1861 года, когда университет был закрыт
на целый год.
Плетнев тогда был
уже пожилой человек, еще бодрый
на вид, хорошего роста, с проседью, с выбритым лицом, держался довольно прямо, с ласковым выражением глаз; смотрел больше добрым приятелем,
чем университетским сановником — в своем синем вицмундире со звездою.
Первое ощущение того,
что я
уже писатель,
что меня печатают и читают в Петербурге, — испытал я в конторе"Библиотеки для чтения", помещавшейся в книжном магазине ее же издателя, В.П.Печаткина,
на Невском в доме Армянской церкви, где теперь тоже какой-то, но не книжный, магазин.
Я пришел получить гонорар за"Ребенка".
Уже то,
что пьесу эту поместили
на первом месте и в первой книжке, показывало,
что журнал дорожит мною. И гонорар мне также прибавили за эту, по счету вторую вещь, которую я печатал, стало быть, всего в каких-нибудь три месяца, с октября 1860 года.
Сам П.И. как-то в"Союзе писателей",
уже в начале XX века, счел нелишним сделать — хоть и задним числом — сообщение в свою защиту, где он старался показать, до какой степени была преувеличена его вина перед тогдашним освободительным настроением литературных сфер. Некоторые из наших общих приятелей находили,
что П.И. напрасно потревожил эту старину. Не следовало —
на их оценку — оправдываться.
В эти годы Михайлов
уже отдавался публицистике в целом ряде статей
на разные"гражданские"темы в"Современнике"и из-за границы, где долго жил, вернулся очень"красным"(как говорили тогда),
что и сказалось в его дальнейшей судьбе.
Сколько раз он повторял до последних годов,
что на такие писательские ужины он
уже потом не попадал, потому
что их и не бывало. Это были действительно сливки тогдашней литературы.
Когда я с ним познакомился, он был
уже на перепутье: между общим либерализмом людей его эпохи и отчуждением оттого,
что тогда представлял собою кружок Чернышевского, «Искры» и других центров петербургского радикализма.
Как истинный русак, Писемский, отдавшись работе над вещью крупных размеров, писал запоем, просиживал целые дни в халате за письменным столом, и тогда
уже не жаловался
на то,
что редакторство заедает его как романиста.
Только
что сошел в преждевременную могилу А.Е.Мартынов, и заменить его было слишком трудно: такие дарования родятся один — два
на целое столетие. Смерть его была тем прискорбнее,
что он только
что со второй половины 50-х годов стал во весь рост и создал несколько сильных,
уже драматических лиц в пьесах Чернышева, в драме По-техина «Чужое добро впрок не идет» и, наконец, явился Тихоном Кабановым в «Грозе».
Более прямым конкурентом и соперником Самойлова считался А.Максимов — тоже сначала водевильный актер, а тогда
уже на разных амплуа: и светских и трагических; так и он выступал в"Короле Лире", в роли Эдмонда. Он верил в то,
что он сильный драматический актер, а в сущности был очень тонкий комик
на фатовское амплуа,
чему помогали его сухая, длинная фигура и испитое чахоточное лицо, и глухой голос в нос, и странная дикция.
То, в
чем он тогда выступал,
уже не давало ему повода пускать такие неистовые возгласы и жесты. Он состоял
на амплуа немолодых мужей (например, в драме Дьяченко"Жертва за жертву") и мог быть даже весьма недурен в роли атамана"Свата Фаддеича"в пьесе Чаева.
Для меня он не был совсем новым лицом. В Нижнем
на ярмарке я, дерптским студентом,
уже видал его; но в памяти моей остались больше его коротенькая фигура и пухлое лицо с маленьким носом,
чем то, в
чем я его видел.
Кажется, еще до переезда в Петербург я
уже знал,
что этот актер сделался богатым человеком, получив в дар от одного откупщика каменный многоэтажный дом
на Владимирской.
В кабинете Федорова увидал я Николая Потехина (
уже автора комедии"Дока
на доку нашел") чуть ли не
на другой день после дебюта П.Васильева в Подхалюзине. Мой молодой собрат (мы с ним были, вероятно, ровесники) горячо восхищался Васильевым, и в тоне его чувствовалось то,
что и он"повит"московскими традициями.
У него была
уже наготове новая пьеса:"Быль — молодцу не укор", с Снетковой в главной роли. Вероятно, и он увлекался ею. Что-то такое я и слыхал… впоследствии. Он еще не мечтал о поступлении
на сцену. И тогда он был такой же"картавый", с оттенком северного волжского выговора.
И оно не решилось объявить о ней в самый день подписания манифеста, а позднее, в Прощеное воскресенье
на Масленице,
что пришлось
уже в марте.