Неточные совпадения
Но на
таком «положении» был едва
ли не я один во всем классе.
Это была последняя полоса его игры, когда он, уже пожилым человеком, еще сохранял большую артистическую энергию. Случилось
так, что я его в Нижнем не видал (и точно не знаю, езжал
ли он к нам, когда меня уже возили в театр) и вряд
ли даже видал его портреты. Тогда это было во сто раз труднее, чем теперь.
Но я не знаю, был
ли этот обер-полициант
так уже антипатичен, если посмотреть на него с «исторической» точки зрения, взяв в расчет тогдашний «дух» в начале 50-х годов, то есть в период все той же реакции, тянувшейся с 1848 года.
Но и в лучшем случае, если б я даже и выдержал на магистра и занял место адъюнкта (как тогда называли приват-доцента), я бы впряг себя в
такое дело, к которому у меня не было настоящего призвания, в чем я и убедился, проделав в Дерпте в течение пяти лет целую,
так сказать, эволюциюинтеллектуального и нравственного развития, которую вряд
ли бы проделал в Казани.
По состоянию своих финансов я попадал на верхи. Но тогда, не
так как нынче, всюду можно было попасть гораздо легче, чем в настоящее время, начиная с итальянской оперы, самой дорогой и посещаемой. Попал я и в балет, чуть
ли не на бенефис, и в галерее пятого яруса нашел и наших восточников-казанцев в мундирчиках, очень франтоватых и подстриженных, совсем не отзывавших казанскими"занимательными".
Не знаю, выдавались
ли такие же эпохи в дальнейших судьбах русской колонии с
таким оживлением, и светским, и литературно-художественным. Вряд
ли. Что-то я не слыхал этого потом от дерптских русских — бывших студентов и не студентов, с какими встречался до последнего времени.
Добролюбов уже умирал. Его нигде нельзя было встретить. И вышло
так, что едва
ли не с одним из корифеев литературного движения той эпохи я лично не познакомился и даже не видал его, хотя бы издали, как это случилось у меня с Чернышевским.
Французская труппа (уже знакомая мне и раньше, в мои приезды студентом) считалась тогда после парижской"Comedie Francaise"едва
ли не лучше
таких театров Парижа, как"Gymnase"и"Vaudeville".
Вряд
ли все расходы конторы, считая декорации и костюмы, обошлись более чем в двадцать пять рублей. Но мы тогда не были
так чувствительны, как теперь авторы, критика, публика. Все сводилось к игре, к тону и к кое-какой бытовой постановке, где это было безусловно нужно.
Точно какой серьезный, но с юмором, московский обитатель Замоскворечья или Козихи (где он и жил в собственном домике), вряд
ли имеющий что-нибудь общее с миром искусства и в то же время
такой прирожденный художник сцены.
Да я и сам хорошенько не представлял себе, от какой собственно болезни моя Верочка ушла из жизни на сцене — от аневризма или от какого острого воспалительного недуга. Мне дороги были те слова, с какими она уходила из жизни, и Познякова произносила их
так, что вряд
ли хоть один зритель в зале Малого театра не был глубоко растроган.
Родился
ли он драматургом — по преимуществу?
Такой вопрос может показаться странным, но я его ставил еще в 70-х годах, в моем цикле лекций"Островский и его сверстники", где и указывал впервые на то, что создатель нашего бытового театра обладает скорее эпическим талантом. К сильному (как немцы говорят,"драстическому") действию он был мало склонен. Поэтому большинство его пьес
так полны разговоров, где много таланта в смысле яркой психики действующих лиц, но мало движения.
Сезон петербургской зимы 1862–1863 года (когда началась моя редакторская жизнь) был, как читатель видит, очень наполнен. Вряд
ли до наступления событий 1905–1906 годов Петербург жил
так полно и разнообразно.
В моих"Итогах писателя", где находится моя авторская исповедь (они появятся после меня), я останавливаюсь на этом подробнее, но и здесь не могу не подвести
таких же итогов по этому вопросу, важнейшему в истории развития всякого самобытного писателя: чистый
ли он художник или романист с общественными тенденциями.
Скажу без ложной скромности: не всякому из моих собратов — и сверстников, и людей позднейших генераций — выпал на долю
такой искус,
такой «шок», как нынче выражаются, и вряд
ли многие выдержали бы его и-к концу своего писательского пятидесятилетия — стояли бы по-прежнему «на бреши» все
такими же работниками пера.
Точно
так же — более, чем в других журналах, старался я о статьях и обозрениях по иностранной литературе и едва
ли не первый тогда имел для этого специального сотрудника и в Петербурге, и в Париже — П.Л.Лаврова и Евгению Тур (графиню Е.В.Салиас). Это показывало несомненную склонность к редакторской инициативе и отвечало разносторонности образования, какое мне удалось получить в трех университетах за целых семь с лишком лет.
История не была забыта в"Библиотеке". Я свел знакомство с Н.И.Костомаровым и был истинно доволен, что мог приобрести от него"Ливонскую войну". Тогда гонорар (за исключением
таких беллетристов, как Тургенев, Толстой, Гончаров и отчасти Островский) не был еще очень высок. Ученому с именем и талантом Костомарова полистная плата была семьдесят пять — восемьдесят рублей. Сторублей за статью тогда вряд
ли кто получал.
Не знаю, долго
ли мы с Петунниковым
так наслаждались бы первым знакомством с Парижем, если б по приезде Вырубова не узнали (у него были знакомства в медицинском мире), что в Париж пожаловала незваная гостья — холера.
Такие фигуры уже не встречаются теперь в Париже. Никто в этом старике, с наружностью русского столоначальника николаевского времени, не признал бы создателя"Фенеллы"и"Фра-Дьяволо". Как директор Консерватории, он совсем не занимался ее сценическим отделением, да и вряд
ли что-нибудь понимал по этой части.
Мне уже нельзя было
так"запоем"ходить на лекции, как в первую мою зиму, но все-таки я удосуживался посещать всех лекторов, которые меня более интересовали. Из них к Лабуле я ходил постоянно, вряд
ли пропуская хоть одну из прекрасно изложенного курса о"Духе законов"Монтескье.
В этих воспоминаниях я держусь объективных оценок, ничего не"обсахариваю"и не желаю никакой тенденциозности ни в ту, ни в другую сторону.
Такая личность, как Луи Блан, принадлежит истории, и я не претендую давать здесь о нем
ли, о других
ли знаменитостях исчерпывающиеоценки. Видел я его и говорил с ним два-три раза в Англии, а потом во Франции, и могу ограничиться здесь только возможно верной записью (по прошествии сорока лет) того, каким я тогда сам находил его.
Сам Льюис вряд
ли тогда причислял себя к верующим позитивистам, но он был, несомненно, почитатель"Системы"Огюста Конта и едва
ли не единственный тогда англичанин, до
такой степени защищавший научное мировоззрение.
Вряд
ли кто-нибудь из них шел
так далеко в своих взглядах, как Милль, который желал, чтобы женщина могла сызнова радикально освободить себя от всякого влияния мужчины и доказать своим самодовлеющим развитием, насколько она по своей духовной природе выше представителей сильного, то есть тиранического, пола.
Вряд
ли и был в XIX веке другой
такой рыцарь (в смысле преклонения перед женщиной), как Милль. И
так трогательно было в нем видеть сочетание
такого убежденного радикализма, направленного против предрассудков сильного пола, с необычайной скромностью всей его повадки.
Уровень музыкального тогдашнего образования лондонцев обоего пола стоял, конечно, ниже немецкого и русского, вряд
ли выше и парижского, но дилетантство, в виде потребления музыки, громадное. В салонах светских домов было уже и тогда в большом ходу пение разных романсов и исполнение мендельсоновских песен без слов, и все это
такое, что часто «святых вон выноси»!
Он сам смотрел на себя по части"выпивки"строже, чем того заслуживал. Ему случилось даже при мне (было
ли это именно тогда или позднее, точно не припомню) выразиться о себе
так...
Больного я не видел. К нему уже не пускали. Он часто лишался сознания, но и в день смерти, приходя в себя, все спрашивал: есть
ли депеша"от Коли", то есть от Н.П.Огарева. Эта дружба все пережила и умерла только с его последним вздохом. Позднее, уже в России, я взял этот мотив для рассказа"Последняя депеша".
Такой дружбы не знали писатели моего поколения.
Это обращение ко мне в
такой широкой и лестной для меня форме немного удивило меня. Я мог предполагать, что в его журнале главнейшие сотрудники вряд
ли относились ко мне очень сочувственно, и еще не дальше, как в 1868 году там была напечатана анонимная рецензия на мою"Жертву вечернюю"(автор был Салтыков), где меня обличали в намерении возбуждать в публике чувственные инстинкты. Но факт был налицо. Более лестного обращения от самого Некрасова я не мог и ожидать.
Некрасов ценил его не меньше, чем Салтыков, и вряд
ли часто ему отказывал. От самого Г. И. я слыхал, что он"в неоплатном долгу"у редакции, и, кажется,
так тянулось годами, до последних дней его нормальной жизни. Но все-таки было обидно за него — видеть, как
такой даровитый и душевный человек всегда в тисках и в редакции изображает собою фигуру неизлечимого"авансиста" — слово, которое я гораздо позднее стал применять к моим собратам, страдающим этой затяжной болезнью.
Некрасов после"Солидных добродетелей"стал мне платить по 100 рублей за лист с рассказа"Посестрие".
Такой гонорар считался тогда очень хорошим. Его получала
такая писательница, как Хвощинская, когда я издавал"Библиотеку"еще в половине 60-х годов. Из молодых моих сверстников самый талантливый — Глеб Успенский вряд
ли и тогда получал значительно больше.
Влияние Огарева на общественные идеи Герцена все возрастало в этот лондонский период их совместной жизни. То, что в Герцене сидело с молодых лет народнического, — преклонение перед крестьянской общиной и круговой порукой, — получило при участии Огарева в"Колоколе"характер целой доктрины, и не будь Огарев
так дорог своему другу, вряд
ли бы тот помещал в своем журнале многое, что появлялось там с согласия и одобрения главного издателя.
На нынешнюю оценку, содержание и тон этого документа были бы признаны совсем не
такими ужасными: повели бы за собою ссылку, пожалуй, и в места довольно-таки отдаленные, но вряд
ли каторжные работы на долголетний срок с лишением всех прав состояния.
Не знаю, остался
ли он и позднее в
таких же чувствах к памяти Герцена, но его разносы дали мне тогда оселок того, как наши эмигранты способны были затевать и поддерживать бесконечные распри, дрязги, устную и печатную перебранку.
Можно сказать, что и в среде наших самых выдающихся эмигрантов немного было
таких стойких защитников своего исповедания веры, как Толстой. Имена едва
ли только не троих можно привести здесь, из которых один
так и умер в изгнании, а двое других вернулись на родину после падения царского режима: это — Герцен, Плеханов и Кропоткин.
Неточные совпадения
Порой дождливою намедни // Я, завернув на скотный двор… // Тьфу! прозаические бредни, // Фламандской школы пестрый сор! // Таков
ли был я, расцветая? // Скажи, фонтан Бахчисарая! //
Такие ль мысли мне на ум // Навел твой бесконечный шум, // Когда безмолвно пред тобою // Зарему я воображал // Средь пышных, опустелых зал… // Спустя три года, вслед за мною, // Скитаясь в той же стороне, // Онегин вспомнил обо мне.
Ей нравится порядок стройный // Олигархических бесед, // И холод гордости спокойной, // И эта смесь чинов и лет. // Но это кто в толпе избранной // Стоит безмолвный и туманный? // Для всех он кажется чужим. // Мелькают лица перед ним, // Как ряд докучных привидений. // Что, сплин иль страждущая спесь // В его лице? Зачем он здесь? // Кто он таков? Ужель Евгений? // Ужели он?..
Так, точно он. // — Давно
ли к нам он занесен?
Я знаю: дам хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу
ли их себе представить // С «Благонамеренным» в руках! // Я шлюсь на вас, мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне вы стихи, // Которым сердце посвящали, // Не все
ли, русским языком // Владея слабо и с трудом, // Его
так мило искажали, // И в их устах язык чужой // Не обратился
ли в родной?
«Куда? Уж эти мне поэты!» // — Прощай, Онегин, мне пора. // «Я не держу тебя; но где ты // Свои проводишь вечера?» // — У Лариных. — «Вот это чудно. // Помилуй! и тебе не трудно // Там каждый вечер убивать?» // — Нимало. — «Не могу понять. // Отселе вижу, что
такое: // Во-первых (слушай, прав
ли я?), // Простая, русская семья, // К гостям усердие большое, // Варенье, вечный разговор // Про дождь, про лён, про скотный двор…»
«
Так ты женат! не знал я ране! // Давно
ли?» — «Около двух лет». — // «На ком?» — «На Лариной». — «Татьяне!» // «Ты ей знаком?» — «Я им сосед». — // «О,
так пойдем же». Князь подходит // К своей жене и ей подводит // Родню и друга своего. // Княгиня смотрит на него… // И что ей душу ни смутило, // Как сильно ни была она // Удивлена, поражена, // Но ей ничто не изменило: // В ней сохранился тот же тон, // Был
так же тих ее поклон.