Неточные совпадения
Мемуары и сами-то по себе — слишком личная вещь. Когда их автор не боится говорить о себе беспощадную, даже циническую правду, да вдобавок он очень даровит — может получиться такой «человеческий документ», как «Исповедь» Ж.-Ж. Руссо. Но и в них сколько неизлечимой возни
с своим «я», сколько усилий обелить себя, обвиняя
других.
Нижегородская гимназия — Первые задатки — Страсть к чтению — Гувернеры — Дворовые — Николаевская эпоха — Круг чтения — Театр — Чем жило общество — Литераторы Мельников-Печорский и Авдеев — Мои дяди — Поездка в Москву — Париж на Тверской — Островский в Малом театре — Щепкин —
Другие знаменитости — Садовский — Шуйский — Театральная масленица — Дружба
с сестрой — Обязан женщинам многим — Босяков тогда не было — Василий Теркин — Итоги воспитывающей среды
Когда мы к 1 сентября собрались после молебна, перед тем как расходиться по классам, нам, четвероклассникам,объявил инспектор, чтобы мы, поговорив дома
с кем нужно, решили, как мы желаем учиться дальше: хотим ли продолжать учиться латинскому языку (нас ему учили
с первого класса) для поступления в университет, или новому предмету, «законоведению», или же ни тому, ни
другому. «Законоведы» будут получать чин четырнадцатого класса; университетские — право поступить без экзамена, при высших баллах; а остальные — те останутся без латыни и знания русских законов и ничего не получат; зато будут гораздо меньше учиться.
А то, чего он не мог мне дать как преподаватель, то доделал
другой француз — А.-И. де Венси (de Vincy), тоже обломок великой эпохи, но
с прекрасным образованием, бывший артиллерийский офицер времен Реставрации, воспитанник политехнической школы, застрявший в русской провинции, где сделался учителем и умер, нажив три дома.
Другая тогдашняя знаменитость бывала не раз в Нижнем, уже в мое время. Я его тогда сам не видал, но опять, по рассказам дяди, знал про него много. Это был граф В.А. Соллогуб,
с которым в Дерпте я так много водился, и
с ним, и
с его женой, графиней
С.М., о чем речь будет позднее.
До сих пор я могу еще представить себе: как он сидит и читает письмо в первом акте, как дрожит перед пьяным Хлестаковым, как указывает квартальным на бумажку посредине гостиной, как наскакивает на квартального
с подавленным криком: «Не по чину берешь!»
Друг и единомышленник Гоголя сказывался и в том, как он произносил имя квартального Держиморды.
Крепостным правом они особенно не возмущались, но и не выходили крепостницами и в обращении
с прислугой привозили
с собой очень гуманный и порядочный тон. Этого, конечно, не было бы, если б там, в стенах казенного заведения, поощрялись разные «вотчинные» замашки. Они не стремились к тому, что и тогда уже называлось «эмансипацией», и, читая романы Жорж Занд, не надевали на себя никаких заграничных личин во вкусе той или
другой героини.
Вряд ли среди нас и на
других факультетах водились юноши
с совершенно определенными, высшими запросами.
И
с таким-то скудным содержанием я в первую же зиму стал бывать в казанских гостиных. Мундир позволял играть роль молодого человека; на извозчика не из чего было много тратить, а танцевать в чистых замшевых перчатках стоило недорого, потому что они мылись. В лучшие дома тогдашнего чисто дворянского общества меня вводило семейство Г-н, где
с умной девушкой, старшей дочерью, у меня установился довольно невинный флерт. Были и
другие рекомендации из Нижнего.
И разговоров таких у нас никогда не заходило. Не скажу, чтобы и любовные увлечения играли большую роль в тогдашнем студенчестве, во время моего житья в Казани. Интриги имел кое-кто; а остальная братия держалась дешевых и довольно нечистоплотных сношений
с женщинами. Вообще, сентиментального оттенка в чувствах к
другому полу замечалось очень мало. О какой-нибудь роковой истории, вроде самоубийства одного или обоих возлюбленных, никогда и ни от кого я не слыхал.
В идею моего перехода в Дерпт потребность свободы входила несомненно, но свободы главным образом"академической"(по немецкому термину). Я хотел серьезно учиться, не школьнически, не на моем двойственном, как бы дилетантском, камеральном разряде. Это привлекало меня больше всего. А затем и желание вкусить
другой, чисто студенческой жизни
с ее традиционными дозволенными вольностями, в тех «Ливонских Афинах», где порядки напоминали уже Германию.
Но для того чтобы сразу без какого-нибудь чисто житейского повода — семейных обстоятельств или временного исключения — в начале третьего курса задумать такое переселение в дальний университетский город
с чужим языком для поступления на
другой совсем факультет
с потерей всего, что было достигнуто здесь, для этого надобен был особый заряд.
Ни тот, ни
другой не знали по-немецки; а я говорил на этом языке
с детства.
У него и у бывших казанцев мы успели познакомиться
с дюжиной
других петербургских студентов.
В сущности, так и должно было случиться. Севастопольский погром стоял уже позади. Чувствовалось наступление
другой эры, и всем хотелось стряхнуть
с себя национальный траур.
Как заезжие провинциалы, мы днем обозревали разные достопримечательности, начиная
с Эрмитажа, а вечером я побывал во всех театрах. Один из моих спутников уже слег и помещен был в больницу — у него открылся тиф, а
другой менее интересовался театрами.
Из глубины"курятника"в райке Михайловского театра смотрел я пьесу, переделанную из романа Бальзака"Лилия в долине". После прощального вечера на Масленой в Московском Малом театре это был мой первый французский спектакль. И в этой слащавой светской пьесе, и в каком-то трехактном фарсе (тогда были щедры на количество актов) я ознакомился
с лучшими силами труппы — в женском персонале: Луиза Майер, Вольнис, Миля, Мальвина; в мужском — Бертон, П.Бондуа, Лемениль, Берне, Дешан, Пешна и
другие.
И к моменту прощания
с Дерптом химика и медика во мне уже не было. Я уже выступил как писатель, отдавший на суд критики и публики целую пятиактную комедию, которая явилась в печати в октябре 1860 года, когда я еще носил голубой воротник, но уже твердо решил избрать писательскую дорогу, на доктора медицины не держать, а переехать в Петербург, где и приобрести кандидатскую степень по
другому факультету.
"Диких"оказалось несколько человек (в том числе и я), и они внесли
с собою
другой дух,
другие повадки.
Наш вольный кружок уже через каких-нибудь полгода потерял прежнюю буршикозную физиономию. Нас,"диких", принесших
с собою
другие умственные запросы и
другие нравы, прозвали эллинами в противоположность старым, пелазгам. Полного слияния, конечно, не могло произойти, но жили в ладу
с преобладанием эллинской культуры.
Долго оставался в Дерпте и целый отряд корпуса топографов,
с училищем; была русская пробирная палатка, русская почта, разные
другие присутственные места; много колониальных лавок, содержимых нашими ярославцами; а на базар приезжали постоянно русские староверы, беспоповцы из деревни Черной.
А в Дерпте на медицинском факультете я нашел таких ученых, как Биддер, сотрудник моего Шмидта, один из создателей животной физиологии питания, как прекрасный акушер Вальтер, терапевт Эрдман, хирурги Адельман и Эттинген и
другие. В клиниках пахло новыми течениями в медицине, читали специальные курсы (privatissima) по разным отделам теории и практики. А в то же время в Казани не умели еще порядочно обходиться
с плессиметром и никто не читал лекций о «выстукивании» и «выслушивании» грудной полости.
По химии мой двухлетний rigorosum продолжался целый день, в два приема,
с глазу на глаз
с профессором и без всяких
других формальностей. Но из одного такого испытания можно бы выкроить дюжину казанских студенческих экзаменов. Почти так экзаменуют у нас разве магистрантов.
Но для русскогомолодого человека,
с того момента, как наше отечество в 1856 году встрепенулось и пошло
другим ходом, в стенах alma mater воздух оставался совершенно чужим.
Зачем так поступал Кетчер — не знаю; но что я прекрасно знаю и помню — это то, что он затягивал печатание сначала потому, что потребовались рисунки по химико-микроскопическому анализу крови и
других животных жидкостей, образцы которых (
с одного немецкого издания) я и доставил; а потом он требовал, кажется, окончание моей работы.
У Кетчера я бывал не раз в его домике-особняке
с садом, в одной из Мещанских, за Сухаревой башней. Этот дом ему подарили на какую-то годовщину его
друзья, главным образом, конечно, Кузьма Терентьевич Солдатенков, которого мне в те годы еще не удалось видеть.
В посмертных очерках и портретах, вошедших в том, изданный тотчас после кончины А.И.Герцена, есть превосходная характеристика Кетчера-друга,
с которым Герцен впоследствии разошелся, и заочно.
Из его приятелей я встретил у него в разные приезды двоих: Сатина,
друга Герцена и Огарева и переводчика шекспировских комедий, и Галахова, тогда уже знакомого всем гимназистам составителя хрестоматии. Сатин смотрел барином 40-х годов,
с прической a la moujik, а Галахов — учителем гимназии
с сухим петербургским тоном, очень похожим на его педагогические труды.
А беллетристика второй половины 50-х годов очень сильно увлекала меня. Тогда именно я знакомился
с новыми вещами Толстого, накидываясь в журналах и на все, что печатал Тургенев. Тогда даже в корпорации"Рутения"я делал реферат о"Рудине". Такие повести, как"Ася","Первая любовь", а главное,"Дворянское гнездо"и"Накануне", следовали одна за
другой и питали во мне все возраставшее чисто литературное направление.
Но в этот же трехлетний период я сделался и публицистом студенческой жизни, летописцем конфликта"Рутении"
с немецким «Комманом». Мои очерки и воззвания разосланы были в
другие университеты; составил я и сообщение для архилиберального тогда «Русского вестника». Катков и Леонтьев сочувственно отнеслись к нашей «истории»; но затруднились напечатать мою статью.
Автор этой комедии"
с направлением", имевшей большой успех и в Петербурге и в Москве на казенных театрах (
других тогда и не было), приводился потом Вейнбергу свояком, женатым на сестре его жены.
Все это мог бы подтвердить прежде всего сам П.И.Вейнберг. Он был уже человек
другого поколения и
другого бытового склада, по летам как бы мой старший брат (между нами всего шесть лет разницы), и он сам служит резким контрастом
с таким барским эротизмом и наклонностью к скоромным разговорам. А ему судьба как раз и приготовила работу в журнале, где сначала редактором был такой эротоман, как Дружинин, а потом такой"Иона Циник", как его преемник Писемский.
Когда я
с ним познакомился, он был уже на перепутье: между общим либерализмом людей его эпохи и отчуждением оттого, что тогда представлял собою кружок Чернышевского, «Искры» и
других центров петербургского радикализма.
Когда у него собирались, особенно во вторую зиму, он всегда приглашал меня. У него я впервые увидал многих писателей
с именами. Прежде
других — А.Майкова, родственника его жены, жившего
с ним на одной лестнице. Его более частыми гостями были: из сотрудников"Библиотеки" — Карнович, из тогдашних"Отечественных записок" — Дудышкин, из тургеневских приятелей — Анненков,
с которым я познакомился еще раньше в одной из тогдашних воскресных школ, где я преподавал. Она помещалась в казарме гальванической роты.
Когда я сам сделался рецензентом, я стал громить и то и
другое. И действительно, при разовой плате актеры и актрисы бились только из-за того, чтобы как можно больше играть, а при бенефисном режиме надо было давать каждую неделю новый спектакль и ставить его поспешно,
с каких-нибудь пяти-шести репетиций.
В кабинете Федорова увидал я Николая Потехина (уже автора комедии"Дока на доку нашел") чуть ли не на
другой день после дебюта П.Васильева в Подхалюзине. Мой молодой собрат (мы
с ним были, вероятно, ровесники) горячо восхищался Васильевым, и в тоне его чувствовалось то, что и он"повит"московскими традициями.
Двух
других студентов — "деятелей"
с влиянием, бывавших везде, я хорошо помню из той же эпохи. Одного из них я зазнал годом раньше. Это были Чубинский и Покровский. Оба очутились потом в ссылке.
А
с утра по Невскому, по Морским, по
другим улицам и в центре, и на окраинах разъезжали патрули жандармов. Этим только и отличалось масленичное воскресенье от последних дней той же кутильной недели. Те же балаганы, катанье на них, вейки-чухонцы, снованье праздного подвыпившего люда. Ничего похожего на особые группы молодежи, на какую-нибудь процессию.
И вдруг опять вести из Нижнего: отчаянные письма моей матушки и тетки. Умоляют приехать и помочь им в устройстве дел. Необходимо съездить в деревню, в тот уезд, где и мне достались"маетности", и поладить
с крестьянами
другого большого имения, которых дед отпустил на волю еще по духовному завещанию. На все это надо было употребить месяца два, то есть май и июнь.
И он был типичный москвич, но из
другого мира — барски-интеллигентного, одевался франтовато, жил холостяком в квартире
с изящной обстановкой, любил поговорить о литературе (и сам к этому времени стал пробовать себя как сценический автор), покучивал, но не так, как бытовики, имел когда-то большой успех у женщин.
На Александрийском театре Самойлов играл Кречинского блестяще, но почему-то
с польским акцентом; а после Мартынова Расплюева стал играть П.Васильев и делал из него
другой тип, чем Садовский, но очень живой, забавный, а в сцене второго акта — и жалкий.
Дирекция, по оплошности ли автора, когда комедия его шли на столичных сценах, или по чему
другому — ничего не платила ему за пьесу, которая в течение тридцати
с лишком лет дала ей не один десяток тысяч рублей сбору.
Другой толкователь Шекспира и немецких героических лиц, приезжавший в Россию в те же сезоны, тогда уже немецкая знаменитость — актер Дависон считался одной из первых сил в Германии наряду
с Девриеном.
Ристори приехала и в
другой раз в Петербург, привлеченная сборами первого приезда. Но к ней как-то быстро стали охладевать. Чтобы сделать свою игру доступнее, она выступала даже
с французской труппой в пьесе, специально написанной для нее в Париже Легуве, из современной жизни, но это не подняло ее обаяния, а, напротив, повредило. Пьеса была слащавая, ординарная, а она говорила по-французски все-таки
с итальянским акцентом.
Шопен был им ближе, и Балакирев всегда любил его играть. Но в Казани, где мы
с ним расстались, он еще не выяснил себе своей музыкальной"платформы". Это сделалось в кружке его
друзей и-на первых порах — руководителей, в кружке Стасовых.
Как преподаватель Балакирев привык
с особым интересом обращаться ко всякому дарованию. И уже
с первых его годов жизни в Петербурге под его крыло стали собираться его молодые сверстники, еще никому почти неизвестные в
других, более замкнутых кружках любителей музыки.
"Нигилисты"постарше зачитывались статьей Антоновича, где произведение Тургенева сравнивалось
с"Асмодеем"тогдашнего обскуранта-ханжи Аскоченского; а более молодые упразднители в лице Писарева посмотрели на тургеневского героя совсем
другими глазами и признали в нем своего человека.
В нем"спонтанно"(выражаясь научно-философским термином) зародилась мысль написать большой роман, где бы была рассказана история этического и умственного развития русского юноши, —
с годов гимназии и проведя его через два университета — один чисто русский,
другой —
с немецким языком и культурой.
Но
с конца 1873 года я в"Вестнике Европы"прошел в течение 30 лет
другую школу, и ни одна моя вещь не попадала в редакцию иначе, как целиком, просмотренная и приготовленная к печати, хотя бы в ней было до 35 листов, как, например, в романе"Василий Теркин".
Он дельно и в хорошем тоне составлял ежемесячное обозрение
с такими подробностями и цитатами
с польского, каких нигде в
других журналах не появлялось, даже и в тех, которые считались радикальнее во всех смыслах, чем наш журнал.