Неточные совпадения
Вопрос о том, насколько была тесна связь жизни
с писательским делом, — для меня первенствующий. Была ли эта жизнь захвачена своевременно нашей беллетристикой и театром? В чем сказывались, на мой взгляд, те «опоздания», какие выходили между жизнью и писательским делом? И в чем можно видеть истинные заслуги русской интеллигенции, вместе
с ее часто трагической судьбой и слабостями, недочетами, малодушием, изменами своему призванию?
Чего-нибудь особенно столичного я не находил. Это был тот же почти тон, как и в Нижнем, только побойчее, особенно у молодых женщин и барышень. Разумеется, я обегал
вопросов: учусь я или уже служу? Особого стеснения от того, что я из провинции, я не чувствовал. Я попадал в такие же дома-особняки,
с дворовой прислугой,
с такими же обедами и вечерами. Слышались такие же толки. И моды соблюдались те же.
Напротив! Они не задавались «
вопросами», но зато были восприимчивы ко всем веяниям жизни,
с большим фондом того, что составляет душевную норму. Как девицы, выезжающие в свет, они охотно танцевали, любили дружиться без излишнего кокетства, долго оставались
с чистым воображением, не проявляли никаких сознательно хищнических инстинктов.
Но, к счастью, не вся же масса студенчества наполняла таким содержанием свои досуги. Пили много, и больше водку; буянили почти все, кто пил. Водились игрочишки и даже
с „подмоченной“ репутацией по части обыгрывания своих партнеров. И общий „дух“ в деле
вопросов чести был так слаб, что я не помню за два года ни одного случая, чтобы кто-либо из таких студентов, считавшихся подозрительными по части карт или пользования женщинами в звании альфонсов, был потребован к товарищескому суду.
Это первое путешествие на своих (отец выслал за мною тарантас
с тройкой), остановки, дорожные встречи, леса и поля, житье-бытье крестьян разных местностей по целым трем губерниям; а потом старинная усадьба, наши мужики
с особым тамбовским говором, соседи, их нравы, долгие рассказы отца, его наблюдательность и юмор — все это залегало в память и впоследствии сказалось в том,
с чем я выступил уже как писатель, решивший
вопрос своего „призвания“.
Перед принятием меня в студенты Дерптского университета возник было
вопрос: не понадобится ли сдавать дополнительный экзамен из греческого? Тогда его требовали от окончивших курс в остзейских гимназиях. Перед нашим поступлением будущий товарищ мой Л-ский (впоследствии профессор в Киеве), перейдя из Киевского университета на-медицинский факультет, должен был сдать экзамен по-гречески. То же требовалось и
с натуралистов, но мы
с 3-чем почему-то избегли этого.
Я нашел кружок из разных элементов, на одну треть не русских (немцы из России и один еврей),
с привычкой к молодечеству на немецкий лад, в виде постоянных попоек, без всяких серьезных запросов, даже
с принципиальным нежеланием на попойках и сходках говорить о политике, религии, общественных
вопросах,
с очень малой начитанностью (особенно по-русски),
с варварским жаргоном и таким складом веселости и остроумия, который сразу я нашел довольно-таки низменным.
Дед мой в Нижнем, еще бодрый старик за восемьдесят лет, ревниво и зорко следил за всем, что делалось по крестьянскому
вопросу, разумеется не мирился
с такими крутыми, на его аршин, мерами, но не позволял себе вслух никаких резких выходок.
Я попал как раз в тот момент, когда
с высоты этой импровизированной трибуны был поставлен на referendum
вопрос: идти ли всем скопом к попечителю и привести или привезти его из квартиры его (на Колокольной) в университет, чтобы добиться от него категорических ответов на требования студентов.
Но я не метил в революционеры и не уходил еще в
вопросы социальные, не увлекался теориями западных искателей общественного Эльдорадо: Фурье, Кабе, Пьера Леру, Анфантена; не останавливался еще
с более серьезным интересом на критике Прудона.
В какой степени он действительно разделял, например, тогдашнее credo Чернышевского в политическом и философском смысле — это большой
вопрос. Но ему приятно было видеть, что после статей Добролюбова к нему уже не относятся
с вечным
вопросом, славянофил он или западник.
Меня самого — на протяжении целых сорока
с лишком лет моей работы романиста — интересовал
вопрос: кто из иностранных и русских писателей всего больше повлиял на меня как на писателя в повествовательной форме; а романист
с годами отставил во мне драматурга на второй план. Для сцены я переставал писать подолгу, начиная
с конца 60-х годов вплоть до-80-х.
В моих"Итогах писателя", где находится моя авторская исповедь (они появятся после меня), я останавливаюсь на этом подробнее, но и здесь не могу не подвести таких же итогов по этому
вопросу, важнейшему в истории развития всякого самобытного писателя: чистый ли он художник или романист
с общественными тенденциями.
Несмотря на то что в моей тогдашней политико-социальной"платформе"были пробелы и недочеты, я искренно старался о том, чтобы в журнале все отделы были наполнены. Единственный из тогдашних редакторов толстых журналов, я послал специального корреспондента в Варшаву и Краков во время восстания — Н.В.Берга, считавшегося самым подготовленным нашим писателем по польскому
вопросу. Стоило это, по тогдашним ценам, не дешево и сопряжено было
с разными неприятностями и для редакции и для самого корреспондента.
В нем я увидал сразу очень образованного европейца, бывалого,
с большим интересом к общественным политическим
вопросам.
Литтре, при научно-философском свободомыслии, не был равнодушен к общественным и политическим
вопросам. В нем сидел даже немножко инсургент революции 1848 года, когда он
с ружьем участвовал в схватке
с войсками и муниципальной стражей.
Когда я к нему явился
с просьбою ввести меня в театральный мир, он остановил меня игривым
вопросом...
Вопроса о значении и пользе выставок вообще я здесь решать не стану. Конечно, они имеют (или имели тогда) свой смысл. Но для людей не специальных сведений и интересов — каждая выставка превращается, более или менее, в базар, в ярмарку, в грандиозную «толкучку». Так вышло и
с выставкой 1867 года, и
с последующими: в 1878, в 1889 и в 1900 годах.
Как отчетливо сохранилась в моей памяти маленькая, плотная фигура этого задорного старика, в сюртуке, застегнутом доверху,
с седой шевелюрой, довольно коротко подстриженной, в золотых очках. И его голос, высокий, пронзительный, попросту говоря"бабий", точно слышится еще мне и в ту минуту, когда я пишу эти строки. Помню, как он, произнося громадную речь по
вопросу о бюджете, кричал, обращаясь к тогдашнему министру Руэру...
Тогда Милль смотрел еще не старым человеком, почти без седины вокруг обнаженного черепа, выше среднего роста, неизменно в черном сюртуке,
с добродушной усмещ-кой в глазах и на тонких губах. Таким я его видал и в парламенте, и на митингах, где он защищал свою новую кандидатуру в депутаты и должен был, по английскому обычаю, не только произнесть спич, но и отвечать на все
вопросы, какие из залы и
с хор будут ему ставить.
Несмолкаемое снование взад и вперед, беготня мальчиков
с депешами, целые шпалеры любопытных, стоящих по обе стороны прохода, чтобы поглазеть на депутатов или министров и чтобы перехватывать последние известия из залы, когда идут дебаты или голосование по какому-нибудь жгучему
вопросу.
Только
с того времени поднялся мой интерес к рабочему
вопросу, к борьбе труда
с капиталом.
Тургенев вообще не задавал вам
вопросов, и я не помню, чтобы он когда-либо (и впоследствии, при наших встречах) имел обыкновение сколько-нибудь входить в ваши интересы. Может быть,
с другими писателями моложе его он иначе вел себя, но из наших сношений (
с 1864 по 1882 год) я вынес вот такой именно вывод. Если позднее случалось вызывать в нем разговорчивость, то опять-таки на темы его собственного писательства, его переживаний, знакомств и встреч, причем он выказывал себя всегда блестящим рассказчиком.
Дюма, быть может, еще менее хромал на эту ножку. Его все-таки занимали
вопросы общественной морали и справедливости. И его интерес к театру, к изящным искусствам делал его беседу более разнообразной. И его ум, меткость суждений и независимость взглядов делали его разговор все-таки менее личным и анекдотическим, чем
с большинством французов из литературного и артистического мира.
В Париже я познакомился и
с Жоховым и нашел в нем довольно милого, по многим
вопросам, петербургского чиновника, пишущего в газетах, довольно речистого и начитанного в чисто петербургских интересах, но совсем не"звезду", без широкого литературного, философского и даже публицистического образования.
Это было вполне корректно, но нам тогда казалось, что для такого радикальномыслящего человека, как Герцен, можно бы и не делать"щекотливого
вопроса"из своих совершенно законных отношений к женщине,
с которой он жил в настоящем браке и имел от нее дочь.
Тургенев был, пожалуй, в общем тоньше его образован, имел более разностороннюю словесную эрудицию и по древней литературе, и по новой, но он в разговорах
с вами оставался первее всего умным собеседником, редко во что клал душу, на много
вопросов и совсем как бы не желал откликаться.
Связующим звеном явилась всего больше Лиза, или"Лизок", как ее звали. Эта слишком рано развившаяся девочка привыкла
с детства постоянно обходиться
с большими. Про ее жаргон ходило много анекдотов, вроде того, что она садилась в Лондоне в приемные дни А.И. на диван и задавала гостю
вопросы, вроде...
Роман хотелось писать, но было рискованно приниматься за большую вещь. Останавливал
вопрос — где его печатать. Для журналов это было тяжелое время, да у меня и не было связей в Петербурге, прежде всего
с редакцией"Отечественных записок", перешедших от Краевского к Некрасову и Салтыкову. Ни того, ни другого я лично тогда еще не знал.
Меня прямо война не касалась. Я и не думал предлагать свои услуги одной из тех газет, где я состоял корреспондентом. И вдруг получаю от Корша депешу, где он умоляетменя поехать на театр войны. Просьба была такая настоятельная, что я не мог отказать, но передо мною сейчас же встал
вопрос: «А как же быть
с романом?»
Раньше, еще в Дерпте, я стал читать его статьи в"Библиотеке для чтения", все по философским
вопросам. Он считался тогда"гегельянцем", и я никак не воображал, что автор их — артиллерийский полковник, читавший в Михайловской академии механику. Появились потом его статьи и в"Отечественных записках"Краевского, но в"Современнике"он не писал, и даже позднее, когда я
с ним ближе познакомился, уже в начале 60-х годов, не считался вовсе"нигилистом"и еще менее тайным революционером.
Пред ним — чрезвычайно одаренным лингвистом,
с широкими естественнонаучными и медицинскими знаниями,
с богатым знакомством
с движением человеческой мысли в различных областях,
с отзывчивостью на правовые и общественные
вопросы — могли быть открыты разнообразные пути живой и выдающейся деятельности.
Неточные совпадения
Но день протек, и нет ответа. // Другой настал: всё нет, как нет. // Бледна как тень,
с утра одета, // Татьяна ждет: когда ж ответ? // Приехал Ольгин обожатель. // «Скажите: где же ваш приятель? — // Ему
вопрос хозяйки был. — // Он что-то нас совсем забыл». // Татьяна, вспыхнув, задрожала. // «Сегодня быть он обещал, — // Старушке Ленский отвечал, — // Да, видно, почта задержала». — // Татьяна потупила взор, // Как будто слыша злой укор.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку
с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на
вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на
вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности
с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя,
с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без
вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
— Направо, что ли? —
с таким сухим
вопросом обратился Селифан к сидевшей возле него девчонке, показывая ей кнутом на почерневшую от дождя дорогу между ярко-зелеными, освеженными полями.
— Прошу прощенья! я, кажется, вас побеспокоил. Пожалуйте, садитесь сюда! Прошу! — Здесь он усадил его в кресла
с некоторою даже ловкостию, как такой медведь, который уже побывал в руках, умеет и перевертываться, и делать разные штуки на
вопросы: «А покажи, Миша, как бабы парятся» или: «А как, Миша, малые ребята горох крадут?»
Сочинение это долженствовало обнять всю Россию со всех точек —
с гражданской, политической, религиозной, философической, разрешить затруднительные задачи и
вопросы, заданные ей временем, и определить ясно ее великую будущность — словом, большого объема.