Неточные совпадения
Когда мы к 1 сентября собрались
после молебна, перед тем как расходиться по классам, нам, четвероклассникам,объявил инспектор, чтобы мы, поговорив дома с кем нужно, решили, как мы желаем учиться дальше: хотим ли продолжать учиться латинскому языку (нас ему учили с первого класса) для поступления в университет, или новому предмету, «законоведению», или же ни тому, ни другому. «Законоведы» будут получать чин четырнадцатого класса; университетские — право поступить без экзамена, при высших баллах; а остальные — те останутся без латыни и знания
русских законов и ничего не получат; зато будут гораздо меньше учиться.
Совсем столицей обдал меня и последний спектакль тогдашней казенной французской труппы, который обыкновенно давался в среду на Масленой,
после чего
русская труппа овладевала уже театром до понедельника Великого поста и утром и вечером.
Сначала, в первые два-три года моего студенчества,
русские имели свою корпорацию; потом все мы,
после того как ее"прикончили", превратились в бесправных.
Какова бы ни была скудость корпоративного быта среди
русских по умственной части, все-таки же этот быт сделал то, что
после погрома"Рутении"мы все могли собраться и образовать свободный кружок, без всякого письменного устава, и прожили больше двух лет очень дружно.
Русскую историю читал одно время приехавший
после нас из Казани профессор Иванов, который в Дерпте окончательно спился, и его аудитория, сначала многолюдная, совсем опустела.
Начало этого внутреннего процесса совпало с образованием (
после разрыва
русской корпорации с немцами) нашего нового товарищеского кружка.
В последнюю мою поездку в Петербург дерптским студентом я был принят и начальником репертуара П.С.Федоровым,
после того как мою комедию"Фразеры"окончательно одобрили в комитете и она находилась в цензуре, где ее и запретили. В судьбе ее повторилась история с моим руководством. Редакция"
Русского слова"затеряла рукопись, и молодой автор оказался так безобиден, что не потребовал никакого вознаграждения.
После того прошло добрых два года, и в этот период я ни разу не приступал к какой-нибудь серьезной"пробе пера". Мысль изменить научной дороге еще не дозрела. Но в эти же годы чтение поэтов, романистов, критиков, особенно тогдашних
русских журналов, продолжительные беседы и совместная работа с С.Ф.Уваровым, поездки в Россию в обе столицы. Нижний и деревню — все это поддерживало работу"под порогом сознания", по знаменитой фразе психофизика Фехнера.
Он мог подаваться, особенно
после событий 1861–1862 годов, в сторону охранительных идей, судить неверно, пристрастно обо многом в тогдашнем общественном и чисто литературном движении; наконец, у него не было широкого всестороннего образования, начитанность, кажется, только по-русски (с прибавкой, быть может, кое-каких французских книг), но в пределах тогдашнего
русского «просвещения» он был совсем не игнорант, в нем всегда чувствовался московский студент 40-х годов: он был искренно предан всем лучшим заветам нашей литературы, сердечно чтил Пушкина, напечатал когда-то критический этюд о Гоголе, увлекался с юных лет театром, считался хорошим актером и был прекраснейший чтец «в лицах».
Но разливанное море, может быть, и в ту зиму еще продолжалось. Я туда не стремился,
после того как редакция"
Русского слова"затеряла у меня рукопись моей первой комедии"Фразеры".
Сухово-Кобылин оставался для меня, да и вообще для писателей и того времени, и позднейших десятилетий — как бы невидимкой, некоторым иксом. Он поселился за границей, жил с иностранкой, занимался во Франции хозяйством и разными видами скопидомства, а под конец жизни купил виллу в Больё — на Ривьере, по соседству с М.М.Ковалевским,
после того как он в своей
русской усадьбе совсем погорел.
Он только что тогда пожил в Париже (хотя по-французски, кажется, не говорил), где изучал тамошнюю
русскую колонию, бывшую уже довольно значительной,
после того как дешевые паспорта и выкупные свидетельства позволили очень многим"вояжировать"; да и курс наш стоял тогда прекрасный.
В"Библиотеку"он явился
после своей первой поездки за границу и много рассказывал про Париж, порядки Второй империи и тогдашний полицейский режим. Дальше заметок и небольших статей он у нас не пошел и, по тогдашнему настроению, в очень либеральном тоне. Мне он тогда казался более стоящим интереса, и по истории
русской словесности у него были уже порядочные познания. Он был уже автором этюда о Веневитинове.
Это было, кажется, уже
после его мытарств за границей, азартной игры в Баден-Бадене и той сцены, которую он сделал там Тургеневу, и того письма, где он так публично напал на него не только за"Дым", но и за все, что тот якобы говорил ему про Россию и
русских.
Теперь это сделалось банально. А надо было в 40-х годах состоять
русским"интеллигентом", как Герцен, Огарев, Тургенев и их друзья, чтобы восчувствовать, что такое значило: иметь в кармане заграничный паспорт. Герцен
после своих мытарств не помнил себя от радости. Но он все-таки поехал без твердого намерения сделаться изгнанником, скоротать свой век на чужбине. Так вышло, и должно было выйти, особенно
после февральской революции, которая так напугала и озлобила николаевский режим.
Тогда это был кульминационный пункт внешнего успеха Второй империи, момент высшего обаяния Франции, даже и
после того, как Пруссия стала первым номером в Германии. Никогда еще не бывало такой"выставки"венценосцев, и крупных, и поменьше, вплоть до султана Абдул Азиса. И каждый венценосец сейчас же устремлялся на Бульвары смотреть оффенбаховскую оперетку"Герцогиня Герольштейнская"и в ней «самое» Шнейдершу, как называли
русские вивёры.
Он называется Hotel Montesquieu и находится в той улице, где помещались и курсы
Русской школы
после выставки 1900 года.
В моих тогдашних корреспонденциях (и в газете"Москвич", и в"
Русском инвалиде") я часто возвращался к парламентским выступлениям государственного министра, который кончил свое земное поприще как"верный пес"Бо-напартова режима и
после его падения 4 сентября 1870 года.
Очутившись в Париже, он добыл себе кафедру
русского языка, оставшуюся вакантной
после смерти Мицкевича.
Русская молодая публика стала им интересоваться
после появления в
русском переводе его"Истории английской литературы".
Когда я
после одной лекции подошел к нему с рекомендательным"mot"(устная рекомендация) от его товарища Сарсе и Тэн узнал, что я
русский, он очень мило сказал мне...
Общий наш разговор у Луи Блана шел по-французски. Морлей объяснялся на этом языке свободно.
После завтрака мы пошли гулять по набережной, и вот тут Морлей стал меня расспрашивать о том
русском движении, которое получило уже и в Европе кличку"нигилизма".
Баден в 1868 году привлекал и парижан совершенно так, как теперь Монте-Карло. Такую же тягу производил он и на других иностранцев, особенно на
русских. Такогорусского Бадена
после войны и закрытия рулетки — к 1872 году уже не повторялось.
Не помню, чтобы в том, что он говорил тогда о России и
русской журналистике, слышались очень злобные, личные ноты или прорывались резкие выражения. Нет, этого не было! Но чувствовалось все-таки, что у него есть счетыи с публикой, и с критикой, и с некоторыми собратами, например, с Достоевским, который как раз
после «Дыма» явился к нему с гневными речами и потом печатно «отделал» его.
После годов больших симпатий
русской публики (с «Записок охотника» и «Дворянского гнезда» до «Отцов и детей») вдруг подозрительное непонимание молодежи, травля тогдашней радикальной критики, которую не могли ослабить и сочувственные рецензии Писарева!
Около Бакунина и группировались, кроме
русских (Утин с своей компанией) и поляков, французские увриеры (рабочие) революционно-коммунистического credo и интеллигенты из тогдашних самых крайних, вроде Жакляра, впоследствии долго жившего в России
после участия в Коммуне 1871 года и бегства из Парижа, где он, конечно, был бы казнен.
Этот радетель славяно-русского дела был типичный образец заграничного батюшки, который сумел очень ловко поставить свой дом центром
русского воздействия под шумок на братьев славян, нуждавшихся во всякого рода — правда, очень некрупных — подачках. У него каждую неделю были и утренние приемы,
после обедни, и вечерние. Там можно было всегда встретить и заезжих университетских молодых людей, и славянскую молодежь.
Из
русских, с какими я чаще встречался, двое уже покойники: нижегородец из купцов У., занимавшийся тогда изучением микроскопической анатомии. Он впоследствии получил кафедру и умер
после долгой душевной болезни. Позднее я с ним встречался в Берлине.
Благосветлов попал в Лондоне в домашние учителя, в семейство Герцена; но он сумел, вернувшись в Петербург, сделаться"persona grata"у графа Кушелева-Безбородко и
после редакторства"
Русского слова"сделаться издателем сначала его, а потом"Дела".
Не нашел я в Мадриде за время, которое я провел в нем, ни одного туриста или случайно попавшего туда
русского. Никто там не жил, кроме посольских, да и посольства-то не было как следует.
Русское правительство
после революции, изгнавшей Изабеллу в 1868 году, прервало правильные сношения с временным правительством Испании и держало там только"поверенного в делах". Это был г. Калошин, и он представлял собою единственного россиянина, за исключением духовенства — священника и псаломщика.
Синьора Ортис, хоть и была супруга такого"милашки", как синьор Марфорио, оказалась добродушнейшей особой, очень тихой, ласковой, весьма, конечно, набожной, но без всякого изуверства. Правда, она нас кормила ужасно, и на
русский и на французский вкус, даже и
после дешевых ресторанчиков Парижа.
Тогда, в 1895 году (то есть ровно 26 лет
после нашего житья в Мадриде в 1869 году), я навестил его в приемный день его жены, когда он уже был в некотором роде"особа", жил в прекрасно обставленном особняке и на его пятичасовом чае перед хозяйкой красовался
русский посеребренный самовар.
Все это так, но впечатление было все-таки же довольно жуткое. Вокруг себя Герцен не мог не чувствовать пустоты, и
после кризиса, пережитого"Колоколом", он уже видел, что прежний Герцен для большой
русской публики перестал быть тем, чем был в Лондоне и из Лондона.
Все это я лично оценил вполне только
после его смерти, когда стал изучать его произведения на досуге вплоть до самых последних годов, когда в Москве и Петербурге два года назад выступил впервые с публичными лекциями о Герцене — не одном только писателе-художнике, но, главным образом, инициаторе освободительного движения в
русском обществе.
После долгой жизни на чужбине, где я, хотя и сталкивался с
русскими, но не был вхож почти что ни в один
русский семейный дом, меня очень согрела скоро сложившаяся близость с домом Герцена.
Русский гнет
после восстания 1862–1863 годов чувствовался и на улицах, где вам на каждом шагу попадался солдат, казак, офицер, чиновник с кокардой, но Варшава оставалась чисто польским городом, жила бойко и даже весело, проявляла все тот же живучий темперамент, и весь край в лице интеллигенции начал усиленно развивать свои производительные силы, ударившись вместо революционного движения в движение общекультурное, что шло все в гору до настоящего момента.
Долго жизнь не давала мне достаточно досугов, но в начале 80-х годов, по поводу приезда в Петербург первой драматической труппы и моего близкого знакомства с молодым польско-русским писателем графом Р-ским, я стал снова заниматься польским языком, брал даже уроки декламации у режиссера труппы и с тех пор уже не переставал читать польских писателей; в разное время брал себе чтецов, когда мне,
после потери одного глаза, запрещали читать по вечерам.
И вот в"Отечественных записках", вскоре
после моего возвращения в Петербург, появилась моя статья о варшавской драматической труппе — первая по времени появления, написанная
русским в таком сочувственном тоне, да еще в большом и тогда самом распространенном журнале.
Из
русских ко мне явился сам отрекомендоваться как земляку, нижегородцу и бывшему казанскому студенту — молодой магистрант химии Т-ров, теперь крупный администратор в министерстве финансов
после долгой карьеры профессора химии.
И в его печатном языке не видно того налета, какой Герцен стал приобретать
после нескольких лет пребывания за границей с конца 40-х годов, что мы находим и в такой вещи, как"С того берега" — в книге, написанной вдохновенным
русским языком, с не превзойденным никем жанром, блеском, силой, мастерством диалектики.
Александр Иванович был первый эмигрант (и притом с такой славой и обаянием на тогдашнюю передовую Россию), которому довелось испытать неприязненные нападки от молодых
русских, бежавших за границу
после выстрела Каракозова.
И вот жизнь привела меня к встрече с Огаревым именно в Женеве, проездом (как корреспондент) с театра войны в юго-восточную Францию, где французские войска еще держались. И я завернул в Женеву, главным образом вот почему: туда
после смерти Герцена перебралась его подруга Огарева со своей дочерью Лизой, а Лиза в Париже сделалась моей юной приятельницей; я занимался с нею
русским языком, и мы вели обширные разговоры и
после уроков, и по вечерам, и за обедом в ресторанах, куда Герцен всегда брал ее с собой.
Оба они были воинствующие гегельянцы, и Бакунин
после фанатического оправдания всякой действительности (когда сам начитывал Белинскому гегельянскую доктрину) успел превратиться сначала в революционера на якобинский манер и произвести бунт у немцев, был ими захвачен и выдан
русскому правительству, насиделся в сибирской ссылке и бежал оттуда через Японию в Лондон, где состоял несколько лет при Герцене и в известной степени влиял на него, особенно в вопросе о польском восстании.
Собственно"лавровцев"было мало и в Париже, и в
русских столицах. Его умственный склад был слишком идейный. Я думаю, что высшего влияния он достиг только своими"Историческими письмами". Тогда же и в Париже, а потом в Петербурге и Москве, как известно, наша молодежь
после увлечения народничеством и подпольными сообществами ушла в марксизм или делалась социал-революционерами и анархистами-экспроприаторами, что достаточно и объявилось в движении 1905–1906 годов.
Плеханова (с которым я до того не был знаком) я не застал в Женеве, о чем искренно пожалел. Позднее я мельком в Ницце видел одну из его дочерей, подруг дочери тогдашнего
русского эмигранта, доктора А.Л.Эльсниц, о котором буду еще говорить ниже. Обе девушки учились, кажется, в одном лицее. Но отец Плехановой не приезжал тогда в Ниццу, да и
после я там с ним не встречался; а в Женеву я попал всего один раз, мимоездом, и не видал даже Жуковского.
Эта парижская эмиграция была только первая ласточка того наплыва
русских нелегальных, какие наводнили Латинский квартал в Третью республику, в особенности с конца 80-х годов, а потом —
после взрыва нашего революционного движения 1905 года.
Кажется, первые годы
после переезда Герцена на континент вряд ли осталась в Лондоне какая-нибудь политическая приманка; по крайней мере ни в 1867 году, ни в 1868 году (я жил тогда целый сезон в Лондоне) никто мне не говорил о
русских эмигрантах; а я познакомился с одним отставным моряком, агентом нашего пароходного общества, очень общительным и образованным холостяком, и он никогда не сообщал мне ни о каком эмигранте, с которым стоило бы познакомиться.
Первого из них я уже не застал в Ницце (где я прожил несколько зимних сезонов с конца 80-х годов); там он приобрел себе имя как практикующий врач и был очень популярен в
русской колонии. Он когда-то бежал из России
после польского восстания, где превратился из артиллерийского офицера
русской службы в польского"довудца"; ушел, стало быть, от смертной казни.
Он не переставал быть легальным
русским обывателем, который по доброй воле (
после его удаления из состава профессоров Московского университета) предпочел жить за границей в прекрасном климате и работать там на полной свободе.