Неточные совпадения
И тут я еще
раз хочу подтвердить то, что
уже высказывал в печати, вспоминая свое детство. «Мужик» совсем не представлялся нам как забитое, жалкое существо, ниже и несчастнее которого нет ничего. Напротив! Все рассказы дворовых — и прямо деревенских, и родившихся в дворне — вертелись всегда на том, как привольно живется крестьянам, какие они бывают богатые и сколько разных приятностей и забав доставляет деревенская жизнь.
Спрашиваю еще
раз: как бы это могло быть, если бы в тогдашнем обществе
уже не назревали высшие душевные запросы? И назревали они с 20-х годов.
Другая тогдашняя знаменитость бывала не
раз в Нижнем,
уже в мое время. Я его тогда сам не видал, но опять, по рассказам дяди, знал про него много. Это был граф В.А. Соллогуб, с которым в Дерпте я так много водился, и с ним, и с его женой, графиней С.М., о чем речь будет позднее.
И это было на склоне ее карьеры, в 60-х годах, когда я, приехав
раз в Нижний зимой,
уже писателем, видел ее, кажется, в этой самой «Гризельде» и пошел говорить с нею в уборную.
Это была последняя полоса его игры, когда он,
уже пожилым человеком, еще сохранял большую артистическую энергию. Случилось так, что я его в Нижнем не видал (и точно не знаю, езжал ли он к нам, когда меня
уже возили в театр) и вряд ли даже видал его портреты. Тогда это было во сто
раз труднее, чем теперь.
И тем разительнее выходил контраст между Подколесиным и Большовым. Такая бытовая фигура,
уже без всякой комической примеси, появилась решительно в первый
раз, и создание ее было делом совершенно нового понимания русского быта, новой полосы интереса к тому, что раньше не считалось достойным художественной наблюдательности.
Студентов в театрах я как-то не замечал; но на улицах видал много, особенно на Тверской, и
раз в бильярдной нашей гостиницы сидел нарочно целый час, пока там играли два студента. Они прошли туда задним ходом, потому что посещение трактиров было стеснено. Оба были франтоваты,
уже очень взрослые, барского тона, при шпагах.
Тогда это считалось крайне отяготительным и чем-то глубоко ненужным и схоластическим. А впоследствии я не
раз жалел о том, что меня не заставили засесть за греческий. И
уже больше тридцати лет спустя я-по собственному побуждению — в Москве надумал дополнить свое"словесное"образование и принялся за греческую грамоту под руководством одной девицы — "фишерки", что было характерным штрихом в последнее пятнадцатилетие XIX века для тогдашней Москвы.
Тут я открою скобку и повторю еще
раз (чтобы к этому
уже более не возвращаться), что мы — в наше студенческое время и в Казани, и в Дерпте, да и в столицах — не смотрели такими глазами на свою нужду, как нынешняя молодежь.
Зимнего Петербурга вкусил я еще студентом в вакационное время в начале и в конце моего дерптского студенчества. Я гащивал у знакомых студентов; ездил и в Москву зимой, несколько
раз осенью, проводил по неделям и в Петербурге, возвращаясь в свои"Ливонские Афины". С каждым заездом в обе столицы я все сильнее втягивался в жизнь тогдашней интеллигенции, сначала как натуралист и медик, по поводу своих научно-литературных трудов, а потом
уже как писатель, решившийся попробовать удачи на театре.
Он
уже сильно постарел и говорил невнятно от вставной челюсти, которая у него
раз и выпала, но это случилось не при мне.
И вот
раз (это было осенью), возвратившись из Петербурга, я стал думать о комедии, где героиней была бы эмансипированная девица, каких я
уже видал, хотя больше издали.
Встретил он меня особенно любезно и повторил то, что я
уже слышал от моей тетки — барыни, получившей тогда как
раз очень большое наследство и переехавшей из Тамбова, где ее муж служил.
Сколько
раз он повторял до последних годов, что на такие писательские ужины он
уже потом не попадал, потому что их и не бывало. Это были действительно сливки тогдашней литературы.
Все это мог бы подтвердить прежде всего сам П.И.Вейнберг. Он был
уже человек другого поколения и другого бытового склада, по летам как бы мой старший брат (между нами всего шесть лет разницы), и он сам служит резким контрастом с таким барским эротизмом и наклонностью к скоромным разговорам. А ему судьба как
раз и приготовила работу в журнале, где сначала редактором был такой эротоман, как Дружинин, а потом такой"Иона Циник", как его преемник Писемский.
Некрасова и Салтыкова я не встречал лично до возвращения из-за границы в 1871 году. Федора Достоевского зазнал я
уже позднее. К его брату Михаилу,
уже издававшему журнал"Время", обращался всего
раз, предлагал ему одну из пьес, написанных мною в Дерпте, перед переездом в Петербург. С Тургеневым я познакомился в 1864 году, когда был
уже издателем"Библиотеки".
Снеткову я
уже видал и восхитился ею с первого же
раза. Это было проездом (в Дерпт или оттуда), в пьесе тогдашнего модного"злобиста"Львова"Предубеждение, или Не место красит человека".
Я его в первый
раз увидал в переводной пьесе"Любовь и предрассудок", где он играл актера Сюлливана, еще при жизни Максимова,
уже больного.
Тут в первый
раз тон и содержание его протестов показывали, что этот человек
уже"сжег свои корабли"; но и раньше я догадывался, что его считают прикосновенным к революционной организации после его поездки за границу, в Лондон.
Впервые мог я,
уже в качестве владельца, ознакомиться с крестьянским бытом, и как
раз в имениях, где помещики никогда не жили.
Тогда
уже вышел его учебник, составленный очень подробно и набитый изложением разных теорий вменения; моему коллеге Калинину все это довольно-таки туго давалось. И многое приходилось перечитывать по два и по три
раза.
Спрашиваю, кто сидит посреди — говорят мне: профессор финансового права; а вот тот рядом — Иван Ефимович Андреевский, профессор полицейского права и государственных законов; а вон тот бодрый старичок с военным видом — Ивановский, у которого тоже приходилось сдавать целых две науки
разом: международное право и конституционное, которое тогда
уже называлось"государственное право европейских держав".
Но прежде всего надо было бы еще
раз повернее узнать: получим ли мы с моим Неофитом Калининым кандидатские баллы. Разброд в университете был полнейший. Фактически он не существовал. Отметки были у нас, несомненно, кандидатские. Диссертацию я быстро изготовил,
уже переселившись с Васильевского острова в квартиру, где опять поместился с моими прошлогодними сожителями, в том самом квартале, где произошла студенческая манифестация, на Колокольной, также близ Владимирской церкви, в одном из переулков Стремянной.
Для Ф.А. Снетковой в пьесе не было роли, вполне подходившей к ее амплуа. Она вернулась из-за границы как
раз к репетициям"Однодворца". Об этой ее заграничной поездке, длившейся довольно долго, ходило немало слухов и толков по городу. Но я мало интересовался всем этим сплетничаньем, тем более что сама Ф.А. была мне так симпатична, и не потому только, что она готовилась
уже к роли в"Ребенке", прошедшем через цензурное пекло без всяких переделок.
У Писемского в зале за столом я нашел такую сцену: на диване он в халате и — единственный
раз, когда я его видел — в состоянии достаточного хмеля. Рядом, справа и слева, жена и его земляк и сотрудник"Библиотеки"Алексей Антипович Потехин, с которым я
уже до того встречался.
К"Современнику"я ни за чем не обращался и никого из редакции лично не знал;"Отечественные записки"совсем не собирали у себя молодые силы. С Краевским я познакомился сначала как с членом Литературно-театрального комитета, а потом всего
раз был у него в редакции, возил ему одну из моих пьес. Он предложил мне такую плохую плату, что я не нашел нужным согласиться, что-то вроде сорока рублей за лист, а я же получал на 50 % больше, даже в"Библиотеке", финансы которой были
уже не блистательны.
С самим издателем — Михаилом Достоевским я всего один
раз говорил у него в редакции, когда был у него по делу. Он смотрел отставным военным, а на литератора совсем не смахивал, в таком же типе, как и Краевский, только тот был
уже совсем седой, а этот еще с темными волосами.
То, что явилось в моем романе"Китай-город"(к 80-м годам), было как
раз результатом наблюдений над новым купеческим миром. Центральный тип смехотворного"Кита Китыча"
уже сошел со сцены. Надо было совсем иначе относиться к московской буржуазии. А автор"Свои люди — сочтемся!"не желал изменять своему основному типу обличительного комика, трактовавшего все еще по-старому своих купцов.
Я его встретил
раз в кабинете начальника репертуара тотчас по его приезде. Он был
уже не молодой, с резко еврейским профилем и даже легким акцентом, или, во всяком случае, с особенным каким-то немецким выговором.
Мы видались с Балакиревым в мое дерптское время каждый год. Проезжая Петербургом туда и обратно, я всегда бывал у него, кажется,
раз даже останавливался в его квартире. Жил он холостяком (им и остался до большой старости и смерти), скромно, аккуратно, без всякого артистического кутежа, все с теми же своими маленькими привычками. Он
уже имел много уроков, и этого заработка ему хватало. Виртуозным тщеславием он не страдал и не бился из-за великосветских успехов.
Этот склад ума и это направление мысли и анализа
уже назревали в студенческом мире и в те годы, когда я учился, то есть как
раз во вторую половину 50-х годов.
Всего лишь один
раз во все мое писательство (
уже к началу XX века) обратился ко мне с вопросными пунктами из Парижа известный переводчик с русского Гальперин-Каминский. Он тогда задумывал большой этюд (по поводу пятидесятилетней годовщины по смерти Гоголя), где хотел критически обозреть все главные этапы русской художественной прозы, языка, мастерства формы — от Гоголя и до Чехова включительно.
Испытание самому себе я произвел тогда же, и для этого взял как
раз"В путь-дорогу"(это было к 1884 году, когда я просматривал роман для"Собрания"Вольфа) и мог
уже вполне объективно судить, что за манера была у меня в моем самом первом повествовательном произведении.
Наследство мое становилось мне скорее в тягость. И тогда, то есть во всю вторую половину 1862 года, я еще не рассчитывал на доход с имения или от продажи земли с лесом для какого-нибудь литературного дела. Мысль о том, чтобы купить"Библиотеку", не приходила мне серьезно, хотя Писемский, задумавший
уже переходить в Москву в"Русский вестник", приговаривал не
раз...
Мое желание я высказывал матушке несколько
раз, но она, хоть и была им тронута, — боялась за меня, за то, как бы провинция не"затянула меня"и не отвлекла от того, что я имел
уже право считать своим"призванием".
Даже, сколько я помню (и хотел бы ошибиться), по одному и тому же документу пришлось мне,
уже лично, по приезде в Петербург в 1875 году заплатить два
раза.
И
раз выпустив из своих рук ведение дела, я
уже не нашел в себе ни уменья, ни энергии для спасения журнала. Он умер как бы скоропостижно, потому что с 1865 года, несомненно, оживился; но к маю того же года его не стало.
Я его не встречал очень давно и
раз обедал с ним,
уже в 90-х годах, у издателя"Нивы"Маркса, когда тот пригласил на обед своих сотрудников — исключительно романистов (в их числе Григоровича), и нас оказалось семь человек.
Всего
раз привелось мне,
уже в конце XIX века, быть у него в его собственном доме и видеть его обстановку.
У меня в редакции он был
раза два-три, и мне, глядя на этого красивого молодого человека и слушая его приятный голос духовного тембра, при его уме и таланте было особенно горько видеть перед собою
уже неисправимого алкоголика.
Что он писал впоследствии — я не знаю; если он
уже умер, то в последнее время. И помнится мне, что только всего один
раз судьба столкнула нас в Петербурге, и он тогда смотрел
уже стариком. Он, во всяком, случае, был старше меня.
Петунников отправлялся за границу в первый
раз, а Вырубов был
уже жителем Парижа, много там учился, сошелся с Литтре — тогдашним самым выдающимся последователем Огюста Конта, и думал совсем там основаться.
В первый
раз пришлось мне обратиться к заведующему русским отделом — моему старшему собрату Д.В.Григоровичу, которого я
уже встречал в Петербурге, но особого знакомства с ним не водил.
Кто в первый
раз попадал в City на одну из улиц около Британского банка, тот и сорок один год назад бывал совершенно огорошен таким движением. И мне с моей близорукостью и тогда
уже приходилось плохо на перекрестках и при перехождении улиц. Без благодетельных bobby (как лондонцы зовут своих городовых) я бы не ушел от какой-нибудь контузии, наткнувшись на дышло или на оглобли.
Его речи отличались своим громадным деловым содержанием и колоссальными размерами.
Раз при мне он говорил около трех часов без перерыва, а был
уже в те годы"старцем"в полном смысле. Но его, также южные, стойкость и юркость делали из него неутомимейшего борца за буржуазную свободу во вкусе Июльской монархии. Убежденным республиканцем он, я думаю, никогда не был, даже тогда, когда сделался президентом Третьей республики.
С 40-х годов он сделался самым энергичным и блестящим газетчиком и успел
уже к годам империи составить себе состояние, жил в собственных палатах в Елисейских полях, где он меня и принимал очень рано утром. К тому времени он женился во второй
раз,
уже старым человеком, на молоденькой девушке, которая ему, конечно, изменила, из чего вышел процесс. Над ним мелкая сатирическая пресса и тогда же острила, называя его не иначе, как Эмиль великий.
Переплывая Канал,
уже во второй
раз, я и тут не испытал припадков морской болезни. Качка дает мне только приступы особенного рода головной боли, и если море разгуляется, то мне надо лежать. Но и в этот довольно тихий переезд я опять был свидетелем того, до какой степени англичанки подвержены морской болезни. Она, как только вступила на палубу, то сейчас же ляжет и крикнет...
В памяти моей сохранился и другой факт, который я приведу здесь еще
раз, не смущаясь тем, что я
уже рассказывал о нем раньше. Милль обещал мне подождать меня в Нижней палате и ввести на одно, очень ценное для меня, заседание. Я отдал при входе в зал привратнику свою карточку и попросил передать ее Миллю. Привратник вернулся, говоря, что нигде — ни в зале заседаний, ни в библиотеке, ни в ресторане — не нашел"мистера Милля". Я так и ушел домой, опечаленный своей неудачей.
Беседа его текла с особенной — не слащавой, а обаятельной мягкостью; но когда речь касалась какого-нибудь сюжета, близкого его гуманному credo, и у него слышались очень горячие ноты. Я замечал и тогда
уже нервность в его лице и в движениях рук, которые он на подмостках закладывал всегда за спину и жестов не делал. На этих избирательных подмостках я его и слышал, а в Палате он выступал очень редко, и при мне — ни
разу.
На галерее я ни
разу не сидел, а попадал прямо в залу, где, как известно, депутаты сидят на скамейках без пюпитров или врассыпную, где придется. Мне могут, пожалуй, и не поверить, если я скажу, что
раз в один из самых интересных вечеров и
уже в очень поздний час я сидел в двух шагах от тогдашнего первого министра Дизраэли, который тогда еще не носил титула лорда Биконсфильда. Против скамейки министров сидел лидер оппозиции Гладстон, тогда еще свежий старик, неизменно серьезный и внушительный.