Неточные совпадения
Там я сравнительно гораздо больше занимаюсь и характеристикой
разных сторон французской и английской жизни, чем даже нашей в этих русских воспоминаниях. И самый план
той книги — иной. Он имеет еще более объективный характер. Встречи мои и знакомства с выдающимися иностранцами (из которых все известности, а многие и всесветные знаменитости) я отметил почти целиком, и галерея получилась обширная — до полутораста лиц.
И тут я еще раз хочу подтвердить
то, что уже высказывал в печати, вспоминая свое детство. «Мужик» совсем не представлялся нам как забитое, жалкое существо, ниже и несчастнее которого нет ничего. Напротив! Все рассказы дворовых — и прямо деревенских, и родившихся в дворне — вертелись всегда на
том, как привольно живется крестьянам, какие они бывают богатые и сколько
разных приятностей и забав доставляет деревенская жизнь.
К этому времени
те ценители игры, которые восторгались тогдашними исполнителями новогопоколения, Садовским и Васильевым, — начинали уже «прохаживаться» над слезливостью Щепкина в серьезных ролях и вообще к его личности относились уже с
разными оговорками, любили рассказывать анекдоты, невыгодные для него, напирая всего больше на его старческую чувствительность и хохлацкую двойственность.
Из них весьма многие стали хорошими женами и очень приятными собеседницами, умели вести дружбу и с подругами и с мужчинами, были гораздо проще в своих требованиях, без особой страсти к туалетам, без
того культа «вещей»,
то есть комфорта и
разного обстановочного вздора, который захватывает теперь молодых женщин. О
том, о чем теперь каждая барышня средней руки говорит как о самой банальной вещи, например о заграничных поездках, об игре на скачках, о водах и морских купаньях, о рулетке, — даже и не мечтали.
Крепостным правом они особенно не возмущались, но и не выходили крепостницами и в обращении с прислугой привозили с собой очень гуманный и порядочный тон. Этого, конечно, не было бы, если б там, в стенах казенного заведения, поощрялись
разные «вотчинные» замашки. Они не стремились к
тому, что и тогда уже называлось «эмансипацией», и, читая романы Жорж Занд, не надевали на себя никаких заграничных личин во вкусе
той или другой героини.
Это первое путешествие на своих (отец выслал за мною тарантас с тройкой), остановки, дорожные встречи, леса и поля, житье-бытье крестьян
разных местностей по целым трем губерниям; а потом старинная усадьба, наши мужики с особым тамбовским говором, соседи, их нравы, долгие рассказы отца, его наблюдательность и юмор — все это залегало в память и впоследствии сказалось в
том, с чем я выступил уже как писатель, решивший вопрос своего „призвания“.
Члены русской корпорации жили только"своей компанией", с буршами-немцами имели лишь официальные сношения по Комману, в
разных заседаниях, вообще относились к ним не особенно дружелюбно, хотя и были со всеми на «ты», что продолжалось до
того момента, когда русских подвергли остракизму.
И тогда в Дерпте можно было и людям, привыкшим к комфорту более, чем студенческая братия, устроиться лучше, чем в любом великорусском городке. Были недурные гостиницы, немало сносных и недорогих квартир, даже и с мебелью, очень дешевые парные извозчики, магазины и лавки всякого рода (в
том числе прекрасные книжные магазины), кондитерские, клубы,
разные ферейны, целый ассортимент студенческих ресторанов и кнейп.
Мы, русские студенты, мало проникали в домашнюю и светскую жизнь немцев
разных слоев общества. Сословные деления были такие же, как и в России, если еще не сильнее. Преобладал бюргерский класс немецкого и онемеченного происхождения. Жили домами и немало каксов,
то есть дворян-балтов. Они имели свое сословное собрание «Ressource», давали балы и вечеринки. Купечество собиралось в своем «Casino»; а мастеровые и мелкие лавочники в шустер-клубе — «Досуг горожанина».
А в Дерпте на медицинском факультете я нашел таких ученых, как Биддер, сотрудник моего Шмидта, один из создателей животной физиологии питания, как прекрасный акушер Вальтер, терапевт Эрдман, хирурги Адельман и Эттинген и другие. В клиниках пахло новыми течениями в медицине, читали специальные курсы (privatissima) по
разным отделам теории и практики. А в
то же время в Казани не умели еще порядочно обходиться с плессиметром и никто не читал лекций о «выстукивании» и «выслушивании» грудной полости.
Воспоминания о Гоголе были
темой моих первых разговоров с графиней. Она задолго до его смерти была близка с ним, состояла с ним в переписке и много нам рассказывала из
разных полос жизни автора"Мертвых душ".
И позднее, когда я попадал на острова и в
разные загородные заведения, вроде Излера, я туго поддавался тогдашним приманкам Петербурга. И Нева, ее ширь, красивость прогулок по островам — не давали мне
того столичного"настроения", какое нападало на других приезжих из провинции, которые годами вспоминали про острова, Царское, Петергоф.
В эти годы Михайлов уже отдавался публицистике в целом ряде статей на
разные"гражданские"
темы в"Современнике"и из-за границы, где долго жил, вернулся очень"красным"(как говорили тогда), что и сказалось в его дальнейшей судьбе.
Не прощал он ему тогда и его петербургских великосветских связей,
того, что
тот водился с
разными высокопоставленными господами из высшего"монда". Могу довольно точно привести текст рассказа Писемского за обедом у него, чрезвычайно характерный для них обоих. Обедал я у Писемского запросто. Сидели только, кроме хозяина, жена его и два мальчика-гимназиста.
Более прямым конкурентом и соперником Самойлова считался А.Максимов — тоже сначала водевильный актер, а тогда уже на
разных амплуа: и светских и трагических; так и он выступал в"Короле Лире", в роли Эдмонда. Он верил в
то, что он сильный драматический актер, а в сущности был очень тонкий комик на фатовское амплуа, чему помогали его сухая, длинная фигура и испитое чахоточное лицо, и глухой голос в нос, и странная дикция.
Младший — Николай, перешедший также из Казани, увлекался
разными веяниями, а также и
разными предметами научных занятий. Он из математика превратился в юриста и скоро сделался вожаком, оратором на вечеринках и сборищах.
Та зима как раз и шла перед взрывом беспорядков к сентябрю 1861 года.
В
ту"историческую"зиму едва ли не в одном движении по воскресным школам сказался пульс либерального Петербурга… да и оно должно было стихнуть после
разных полицейских репрессий.
Все, чем наша журналистика стала жить с 1856 года, я и дерптским студентом поглощал, всему этому сочувствовал,читал жадно статьи Добролюбова и Чернышевского, сочувствовал отчасти и
тому «антропологическому» принципу, который Чернышевский проводил в своих статьях по философии истории. Но во мне не было
той именно нигилистической закваски, которая сказывалась в
разных «ока-зательствах» — тона, вкусов, замашек, костюма, игры в
разные опыты нового общежития.
Сухово-Кобылин оставался для меня, да и вообще для писателей и
того времени, и позднейших десятилетий — как бы невидимкой, некоторым иксом. Он поселился за границей, жил с иностранкой, занимался во Франции хозяйством и
разными видами скопидомства, а под конец жизни купил виллу в Больё — на Ривьере, по соседству с М.М.Ковалевским, после
того как он в своей русской усадьбе совсем погорел.
Этим было решительно все проникнуто среди
тех, кого звали и"нигилистами". Движение стало настолько же разрушительно, как и созидательно. Созидательного, в смысле нового этического credo, оказывалось больше.
То, что потом Чернышевский в своем романе"Что делать?"ввел как самые характерные черты своих героев, не выдуманное, а только разве слишком тенденциозное изображение, с
разными, большею частию ненужными разводами.
По всем взысканиям, какие на меня поступили в
разное время, я платил, вплоть до
тех гонораров, на которые были выдаваемы долговые документы.
Такая черта в духовной физиономии моего постоянного сотрудника способствовала нашему сближению, но только до известного предела. Мне не нравилось в нем
то, что он не свободен был от
разных личных счетов и, если б я его больше слушал, способен был втянуть меня полегоньку в
тот двойственный вид полулиберализма, полуконсерватизма, который в нем поддерживался его натурой, раздражительной и саркастической, больше, чем твердо намеченным credo.
И к 1863 году, и позднее у него водилось немало знакомств в Петербурге в
разных журналах, разумеется, не в кружке"Современника", а больше в
том, что собирался у братьев Достоевских.
Несмотря на
то что в моей тогдашней политико-социальной"платформе"были пробелы и недочеты, я искренно старался о
том, чтобы в журнале все отделы были наполнены. Единственный из тогдашних редакторов толстых журналов, я послал специального корреспондента в Варшаву и Краков во время восстания — Н.В.Берга, считавшегося самым подготовленным нашим писателем по польскому вопросу. Стоило это, по тогдашним ценам, не дешево и сопряжено было с
разными неприятностями и для редакции и для самого корреспондента.
Он много перед
тем вращался в петербургском журнализме, работал и в газетах, вхож был во всякие кружки. Тогдашний нигилизм и
разные курьезы, вроде опытов коммунистических общежитий, он знал не по рассказам. И отношение его было шутливое, но не особенно злобное. Никаких выходок недопустимого у меня обскурантизма и полицейской благонамеренности он не позволял себе.
Кроме
того, что мне доставляла Евгения Тур, я обратился к П.Л.Лаврову с предложением вести постоянный отдел иностранной литературы по
разным ее областям, кроме беллетристики.
Когда была издана его переписка после его смерти,
то в ней нашлись фразы, в которых он довольно злобно"прохаживался"на мой счет… Это не мешало ему в
разные моменты своей заграничной жизни обращаться ко мне с письмами в весьма любезном и даже прямо лестном для меня тоне.
Разумеется, я на этот ежемесячный бюджет не мог позволять себе каждый вечер удовольствий"по
ту сторону Сены",
то есть на больших бульварах, театров и
разных других увеселений.
На всех четырех-пяти лучших театрах Парижа (а всех их и тогда уже было более двух десятков) играли превосходные актеры и актрисы в
разных родах. Теперь все они — уже покойники. Но кто из моих сверстников еще помнит таких артистов и артисток, как Лафон, старик Буффе, Арналь, Феликс, Жоффруа, Брассер, Леритье, Иасент, Фаргейль, Тьерре и целый десяток молодых актрис и актеров,
тот подтвердит
то, что тогда театральное дело стояло выше всего именно в Париже.
Более реальная манера говорить,
разные оттенки светского и бытового разговора совсем не преподавались, не говоря уже о
том, что создание характеров и проведение роли через всю пьесу и ансамбль оставались в полном забросе, что, как слышно, продолжается и до сих пор.
Рикур был крупный тип француза, сложившегося к эпохе Февральской революции. Он начал свою карьеру специальностью живописца, был знаком с
разными реформаторами 40-х годов (в
том числе и с Фурье), выработал себе весьма радикальное credo, особенно в направлении антиклерикальных идей. Актером он никогда не бывал, а сделался прекрасным чтецом и декламатором реального направления, врагом всей
той рутины, которая, по его мнению, царила и в «Comedie Francaise», и в Консерватории.
Ходил к нему
разный"сбродный"народ: молодые люди из Комедии или без всякого еще положения, девицы неизвестно какой профессии, в
том числе и с замашками недорогих куртизанок.
Но в публике на роман взглянули как на
то, что французы называют романом с намеками,
то есть стали в нем искать
разных петербургских личностей, в
том числе и очень высокопоставленных.
Водилось несколько поляков из студентов, имевших в России
разные истории (с одним из них я занимался по-польски), несколько русских, тоже с какими-то «историями», но какими именно — мы в это не входили; в
том числе даже и какие-то купчики и обыватели, совершенно уже неподходящие к студенческому царству.
"Работоспособностью"он обладал изумительной, начинал работать с шести часов утра, своими сотрудниками помыкал, как приказчиками, беспрестанно меняя их, участвовал, кроме
того, в
разных акционерных предприятиях, играл на бирже, имел в Париже несколько доходных домов, в
том числе и
тот, где я с 1868 года стал жить, в rue Lepelletier около Старой Оперы. И от хозяйки моего отельчика я слыхал не раз, что"Ie grand Emile" — большой кулак в денежных расчетах.
Так были мной распределены и
те мои знакомства, какие я намечал, когда добывал себе письма в Лондон в
разные сферы. Но, кроме всякого рода экскурсий, я хотел иметь досуги и для чтения, и для работы в Британском музее, библиотека которого оказала мне даже совершенно неожиданную для меня услугу как русскому писателю.
Может быть, слабая производительность англичан по части музыки оперной и инструментальной объясняется
тем, что они так привыкли получать за деньги все готовое, играть роль бар, которых
разные заезжие штукари увеселяют целыми днями в течение четырех месяцев…
Знание немецкого языка облегчало всякие сношения. Я мог сразу всем пользоваться вполне: и заседаниями рейхсрата (не очень, впрочем, занимательными после французской Палаты), и театрами, и разговорами во всех публичных местах, и знаменитостями в
разных сферах, начиная с"братьев славян", с которыми ведь тоже приходилось объясняться на"междуславянском"диалекте,
то есть по-немецки же.
Тогда, сорок лет назад, даже в развале фашинга если вы положили себе с утра бумажку в десять гульденов (
то есть нынешние двадцать крон),
то вы могли провести целый день, до поздних часов ночи, проделав весь цикл венских удовольствий, с обедом, ужином, кофе и
разными напитками и прохладительными. Очень сносный обед стоил тогда всего один гульден, а кресло в Бург-театре — два и maximum три гульдена. И на русские деньги ваш день (вместе с квартирой) обходился, значит, каких-нибудь 6–7 рублей.
В своих пьесах и статьях тогдашний Дюма, несомненно, производил впечатление умного и думающего человека, но думающего довольно однобоко, хотя, по
тому времени, довольно радикально, на
тему разных моральных предрассудков. Ему, как незаконному сыну своего отца (впоследствии только узаконенному),
тема побочных детей всегда была близка к сердцу. И он искренно возмущался
тем, что французский закон запрещает устанавливать отцовство"чем и поблажает беспутству мужчин-соблазнителей.
К нему в санаторию ходили постоянно
разные народы, в
том числе
тот самый Рауль Риго, который во время Коммуны был чем-то вроде министра полиции и производил экзекуции заложников.
Язык сохранил для меня до сих пор большое обаяние. Я даже, не дальше как пять лет назад живя в Биаррице, стал заново учиться разговорному языку, мечтая о
том, что поеду в Испанию на всю осень, что казалось тогда очень исполнимым, но это все-таки по
разным причинам не состоялось. А два года раньше из
того же Биаррица я съездил В Сан-Себастьяно и тогда же обещал сам себе непременно пожить в Испании подольше.
После обнародования конституции Кортесы утратили подвинченность интереса. Все уже знали, что будет либеральная монархия с
разными претендентами на престол. Никто еще не ожидал ни
того, что Прим погибнет от руки заговорщика, ни
того, что из-за пресловутой кандидатуры Гогенцоллернского принца загорится ровно через год такой пожар, как война между германской и французской империями.
Я уже сказал выше, что он считал себя специалистом по Мурильо и издал к
тому времени большой
том, где были обозначены все его картины, разбросанные по
разным музеям и галереям Европы и Америки. Он водил нас в собор показывать там образ, который он открыл как произведение своего знаменитого земляка.
Центральную сцену в"Обрыве"я читал, сидя также над обрывом, да и весь роман прочел на воздухе, на
разных альпийских вышках. Не столько лица двух героев. Райского и Волохова, сколько женщины: Вера, Марфенька, бабушка, а из второстепенных — няни, учителя гимназии Козлова — до сих пор мечутся предо мною, как живые, а я с
тех пор не перечитывал романа и пишу эти строки как раз 41 год спустя в конце лета 1910 года.
Те стороны Парижа — и театральное дело, и лекции, и знакомства в
разных сферах — теряли прелесть новизны. Политический"горизонт", как тогда выражались в газетах, ничего особенно крупного еще не показывал, но Париж к зиме стал волноваться, и поворот Бонапартова режима в сторону конституционного либерализма, с таким первым министром, как бывший республиканец Эмиль Оливье, не давал что-то подъема ни внутренним силам страны, ни престижу империи.
С
разными"барами", какие и тогда водились в известном количестве, я почти что не встречался и не искал их. А русских обывателей Латинской страны было мало, и они также мало интересного представляли собою. У Вырубова не было своего"кружка". Два-три корреспондента, несколько врачей и магистрантов, да и
то разрозненно, — вот и все, что тогда можно было иметь. Ничего похожего на
ту массу русской молодежи — и эмигрантской и общей, какая завелась с конца 90-х годов и держится и посейчас.
Не только днем Герцен выходил во всякую погоду, До и вечером — интересовался
разными"conferences"на политические
темы. И на одной из них тогдашнего молодого радикального публициста Вермореля в известной тогда Salle des capucines он и простудился. Первые два дня никто еще не видел ничего опасного в этой простуде, и среда прошла без участия хозяина, но без всякой особой тревоги. Его стал лечить все
тот же Шарко. И на третий же день определилось воспаление легкого, которое от диабета вызвало нарыв.
Этот катар нажит был, конечно, от ресторанной дешевой еды и от
той привычки, какую приобретаешь в Париже к
разным"consommations"в кафе,
то есть к
разного рода бурде, вроде наливок из черной смородины, крыжовника и т. д.
Еще в июне, и даже во второй половине его, никто и не думал о
том, что война была уже на носу. Даже и пресловутый инцидент испанского наследства еще не беспокоил ни немецкую, ни французскую прессу. Настроение Берлина было тогда совсем не воинственное, а скорее либерально-оппозиционное в противобисмарковом духе. Это замечалось во всем и в
тех разговорах, какие мне приводилось иметь с берлинцами
разного сорта.