Неточные совпадения
От него чего я только не наслушался! Он видал маленького капрала целыми годами, служил в Италии еще при консульстве, любил итальянский язык, читал довольно
много и всегда делился прочитанным, писал стихи и играл на флейточке. Знал порядочно и по-латыни и не без гордости показывал свою диссертацию на звание русского «штаб-лекаря» о холере: «De cholera morbus».
Крепостников из нас не вышло,
по крайней мере очень
многих из нас; прямо развращающих влияний не вынесли мы ни из гимназии, ни из домашней обстановки, даже не приобрели замашек тщеславия и суетности более, чем бы это случилось в настоящее время.
Смело говорю: нет, не воспользовалась. Если тогда силен был цензурный гнет, то ведь
многие стороны жизни, людей, их психика, характерные стороны быта можно было изображать и не в одном обличительном духе. Разве «Евгений Онегин» не драгоценный документ, помимо своей художественной прелести? Он полон бытовых черт средне-дворянской жизни с 20-х
по 30-е годы. Даже и такая беспощадная комедия, как «Горе от ума», могла быть написана тогда и даже напечатана (хотя и с пропусками) в николаевское время.
Беря в общем, тогдашний губернский город был далеко не лишен культурных элементов. Кроме театра, был интерес и к музыке, и местный барин Улыбышев, автор известной французской книги о Моцарте,
много сделал для поднятия уровня музыкальности, и в его доме нашел оценку и всякого рода поддержку и талант моего товарища
по гимназии, Балакирева.
Разумеется, в тогдашней провинции не могло быть
много местных литераторов, да еще в простом, не в университетском городе. Но целых три известности были
по рождению или службе нижегородцы.
Много было толков и про шахматные партии вчетвером, которые у него разыгрывались
по известным дням.
Его долго считали «с винтиком» все, начиная с родных и приятелей. Правда, в нем была заметная доля странностей; но я и мальчиком понимал, что он стоит выше очень
многих по своим умственным запросам, благородству стремлений, начитанности и природному красноречию. Меня обижал такой взгляд на него. В том, что он лично мне говорил или как разговаривал в гостиной, при посторонних, я решительно не видал и не слыхал ничего нелепого и дикого.
Другая тогдашняя знаменитость бывала не раз в Нижнем, уже в мое время. Я его тогда сам не видал, но опять,
по рассказам дяди, знал про него
много. Это был граф В.А. Соллогуб, с которым в Дерпте я так
много водился, и с ним, и с его женой, графиней С.М., о чем речь будет позднее.
Не скажу, чтобы и уличная жизнь казалась мне «столичной»; езды было
много, больше карет, чем в губернском городе; но еще больше простых ванек. Ухабы, грязные и узкие тротуары, бесконечные переулки, маленькие дома — все это было, как и у нас. Знаменитое катанье под Новинским напомнило,
по большому счету, такое же катанье на Масленице в Нижнем,
по Покровке — улице, где я родился в доме деда. Он до сих пор еще сохранился.
Многие особенности своего и общепсихического и писательского склада я объясняю тем, что родился в нагорной местности. Нижний
по положению — исключительный город. Он не только стоит так высоко, как ни один приречный город в Европе из мне известных, не исключая Парижа, Пешта, Белграда и Гейдельберга; но и весь изрыт балками, ущельями, крутыми подъемами и спусками.
Вообще, словесные науки стояли от нас в стороне. Посещать чужие лекции считалось неловким, да никто из профессоров и не привлекал. Самый речистый и интересный был все-таки Иванов, который читал нам обязательныйпредмет, и целых два года. Ему
многие, и не словесники, обязаны порядочными сведениями
по историографии. Он прочел нам целый курс „пропедевтики“ с критическим разбором неписьменных и письменных источников.
У ней, у Ростовских, у Львовых и у Молоствовых любили музыку, и мой товарищ
по нижегородской гимназии Милий Балакирев (на вторую зиму мы жили с ним в одной квартире) сразу пошел очень ходко в казанском обществе, получил уроки,
много играл в гостиных и сделался до переезда своего в Петербург местным виртуозом и композитором.
Но, к счастью, не вся же масса студенчества наполняла таким содержанием свои досуги. Пили
много, и больше водку; буянили почти все, кто пил. Водились игрочишки и даже с „подмоченной“ репутацией
по части обыгрывания своих партнеров. И общий „дух“ в деле вопросов чести был так слаб, что я не помню за два года ни одного случая, чтобы кто-либо из таких студентов, считавшихся подозрительными
по части карт или пользования женщинами в звании альфонсов, был потребован к товарищескому суду.
К быту крепостных крестьян я в оба приезда на вакации и впоследствии, в наезды из Дерпта, достаточно присматривался, ходил
по избам, ездил на работы,
много расспрашивал и старых дворовых, и старост, и баб. Когда дошел в Дерпте до пятого курса медицинского факультета, то лечил и мужиков и дворовых.
В ложах и креслах чиновно-светский монд, с преобладанием военных,
по манере держать себя мало отличался от теперешнего. Бросилось мне в глаза с верхов, что тогдашние фешенебли, не все, но очень
многие, одевались так: черный фрак, светло-серые панталоны, при черном галстуке и белом жилете.
Немец-гимназист из других городов края, попадая в дерптские студенты, устраивался
по своим средствам и привычкам сразу без всяких хлопот и если в корпорации делал долги и тратил сравнительно
много, то"диким"мог проживать меньше, чем проживали мы и в русских провинциальных университетских городах.
Блестящих и даже просто приятных лекторов было немного на этих двух факультетах. Лучшими считались физик Кемц и физиолог Биддер (впоследствии ректор) — чрезвычайно изящный лектор в особом, приподнятом, но мягком тоне. Остроумием и широтой взглядов отличался талантливый неудачник, специалист
по палеонтологии, Асмус. Эту симпатичную личность и его похороны читатель найдет в моем романе вместе с портретами
многих профессоров, начиная с моего ближайшего наставника Карла Шмидта, недавно умершего.
Но и в этой сфере он был для меня интересен. Только что перед тем он брал командировку в Париж
по поручению министра двора для изучения парижского театрального дела. Он охотно читал мне отрывки из своей обширной докладной записки, из которой я сразу ознакомился со
многим, что мне было полезно и тогда, когда я в Париже в 1867–1870 годах изучал и общее театральное дело, и преподавание сценического искусства.
Стояли петербургские белые ночи, для меня еще до того не виданные. Я
много ходил
по городу, пристроивая своего Лемана. И замечательно, как и провинциальному студенту Невская"перспектива"быстро приедалась! Петербург внутри города был таким же, как и теперь, в начале XX века. Что-то такое фатально-петербургское чувствовалось и тогда в этих безлюдных широких улицах, в летних запахах, в белесоватой мгле, в дребезжании извозчичьих дрожек.
В семействе Дондуковых я нашел за этот последний дерптский период
много ласки и поощрения всему, что во мне назревало, как в будущем писателе. Два лета я отчасти или целиком провел в их живописной усадьбе в Опочском уезде Псковской губернии. Там писалась и вторая моя
по счету пьеса"Ребенок"; первая — "Фразеры" — в Дерпте; а"Однодворец" — у отца в усадьбе, в селе Павловском Лебедянского уезда Тамбовской губернии.
Он мог подаваться, особенно после событий 1861–1862 годов, в сторону охранительных идей, судить неверно, пристрастно обо
многом в тогдашнем общественном и чисто литературном движении; наконец, у него не было широкого всестороннего образования, начитанность, кажется, только по-русски (с прибавкой, быть может, кое-каких французских книг), но в пределах тогдашнего русского «просвещения» он был совсем не игнорант, в нем всегда чувствовался московский студент 40-х годов: он был искренно предан всем лучшим заветам нашей литературы, сердечно чтил Пушкина, напечатал когда-то критический этюд о Гоголе, увлекался с юных лет театром, считался хорошим актером и был прекраснейший чтец «в лицах».
Этого не сделали ни славянофилы, по-тогдашнему распинавшиеся за народ (ни Самарин, ни Аксаковы, ни Киреевские, ни Кошелевы), ни И.С.Тургенев, ни М.Е.Салтыков, жестокий обличитель тогдашних порядков, ни даже К.Д.Кавелин, так
много ратовавший за общину и поднятие крестьянского люда во всех смыслах.
Тогда уже вышел его учебник, составленный очень подробно и набитый изложением разных теорий вменения; моему коллеге Калинину все это довольно-таки туго давалось. И
многое приходилось перечитывать
по два и
по три раза.
И меня втянули в эти спектакли Пассажа. Поклонником красоты Споровой был и Алексей Антипович Потехин, с которым я уже водил знакомство
по дому Писемских. Он
много играл в те зимы — и Дикого, и городничего. Мне предложили роль Кудряша в"Грозе", а когда мы ставили"Скупого рыцаря"для такого же страстного чтеца и любителя А-А.Стаховича (отца теперешних общественных деятелей), то я изображал и герцога.
Ей он —
по уверению этих приятелей — был
многим обязан
по части знания быта и, главное, языка, разговоров, бесчисленных оттенков юмора и краснобайства обитателей тех московских урочищ.
Родился ли он драматургом —
по преимуществу? Такой вопрос может показаться странным, но я его ставил еще в 70-х годах, в моем цикле лекций"Островский и его сверстники", где и указывал впервые на то, что создатель нашего бытового театра обладает скорее эпическим талантом. К сильному (как немцы говорят,"драстическому") действию он был мало склонен. Поэтому большинство его пьес так полны разговоров, где
много таланта в смысле яркой психики действующих лиц, но мало движения.
Ни Золя, ни его сверстниками тут и не"пахло". Я их,
по появлению в литературе, был старше на
много лет, и когда Золя и Доде (и даже братья Гонкур) стали известны у нас,"В путь-дорогу"давно уже печатался.
Скажу без ложной скромности: не всякому из моих собратов — и сверстников, и людей позднейших генераций — выпал на долю такой искус, такой «шок», как нынче выражаются, и вряд ли
многие выдержали бы его и-к концу своего писательского пятидесятилетия — стояли бы по-прежнему «на бреши» все такими же работниками пера.
Когда я
много лет спустя просматривал эти статьи в"Библиотеке", я изумлялся тому, как мне удавалось проводить их сквозь тогдашнюю цензуру. И дух их принадлежал ему. Я ему в этом очень сочувствовал. С студенческих лет я имел симпатии к судьбам польской нации, а в конце 60-х годов в Париже стал учиться по-польски и занимался и языком и литературой поляков в несколько приемов, пока не начал свободно читать Мицкевича.
Из всех сотрудников он только и втянут был
по доброй воле в эту"галеру", и другой бы на его месте давным-давно ушел, тем более что у нас с ним лично не было никаких затянувшихся счетов. Он не был мне ничего должен, и я ему также. Вся возня с журналом в течение более полутора года не принесла ему никаких выгод, а, напротив, отняла
много времени почти что даром.
Он
много перед тем вращался в петербургском журнализме, работал и в газетах, вхож был во всякие кружки. Тогдашний нигилизм и разные курьезы, вроде опытов коммунистических общежитий, он знал не
по рассказам. И отношение его было шутливое, но не особенно злобное. Никаких выходок недопустимого у меня обскурантизма и полицейской благонамеренности он не позволял себе.
Он только что тогда пожил в Париже (хотя по-французски, кажется, не говорил), где изучал тамошнюю русскую колонию, бывшую уже довольно значительной, после того как дешевые паспорта и выкупные свидетельства позволили очень
многим"вояжировать"; да и курс наш стоял тогда прекрасный.
И вот он раз, когда речь зашла о Бенни (он его знавал еще с тех дней, когда тот объезжал с адресом), рассказал мне, что дело,
по которому он был вызван, ему дали читать целиком в самом Третьем отделении. Он прочитал там
многое для него занимательное.
Все это было рассказано в печати г-жой Пешковой (она писала под фамилией Якоби), которая проживала тогда в Риме, ухаживала за ним и
по возвращении моем в Петербург в начале 1871 года
много мне сама рассказывала о Бенни, его болезни и смерти. Его оплакивала и та русская девушка, женихом которой он долго считался.
В"Библиотеку"он явился после своей первой поездки за границу и
много рассказывал про Париж, порядки Второй империи и тогдашний полицейский режим. Дальше заметок и небольших статей он у нас не пошел и,
по тогдашнему настроению, в очень либеральном тоне. Мне он тогда казался более стоящим интереса, и
по истории русской словесности у него были уже порядочные познания. Он был уже автором этюда о Веневитинове.
Он все почти время моего редакторства состоял при"Библиотеке""ход ил в нее ежедневно с всевозможными проектами — и статей, и разных денежных комбинаций, говорил
много, горячо, как-то захлебываясь, с сильным еврейским прононсом. И всегда он был без копейки, брал авансы, правда
по мелочам, и даже одно время обшивался на счет редакции у моего портного.
О нем как о профессоре Михайловской артиллерийской академии мне
много рассказывал и мой сожитель
по квартире (до моего редакторства) граф П.А.Гейден, тогда еще слушатель Петербургского университета, после того как он из Пажеского корпуса поступил в Артиллерийскую академию, где Лавров читал теоретическую механику.
Его автор может (рядом и с Герценом) служить крупнейшим примером русского западника, который с юных лет стремился в Европу, там долго учился, там
много писал в самый решающий период его творчества, там остался на весь конец своей жизни не как эмигрант, не
по политическим причинам, а
по чисто личным мотивам.
Пришла весна, и Люксембургский сад (тогда он не был урезан, как впоследствии) сделался на целые дни местом моих уединенных чтений. Там одолевал я и все шесть томов"Системы позитивной философии", и прочел еще
много книг
по истории литературы, философии и литературной критике. Никогда в моей жизни весна — под деревьями, под веселым солнцем — не протекала так по-студенчески, в такой гармонии всех моих духовных запросов.
Выставка была для меня, как и для
многих за границей и в России, внове. Она возбуждала любопытство… показывала, кроме Франции, и другие страны в разнообразном виде. Но я не скажу и теперь,
по прошествии с лишком сорока лет, чтобы ей можно было увлекаться.
Мне
по обязанности корреспондента следовало бывать всюду. И выставка в первые два месяца отнимала
много времени. На одну езду взад и вперед тратилось его немало.
Varietes, а после спектакля он ужинал с Шнейдер. Париж
много острил тогда на эту тему. А самую артистку цинически прозвали"бульваром государей", как назывался пассаж, до сих пор носящий это имя, на Итальянском бульваре. Позднее от старого писателя Альфонса Руайе (когда-то директора Большой Оперы) слышал пересказ его разговора с Шнейдер о знакомстве с Александром II и ужине.
По ее уверению, ей, должно быть, забыли доставить тот ценный подарок, который ей назначался за этот ужин.
На мое писательство, в тесном смысле, пестрая жизнь корреспондента, разумеется, не могла действовать благоприятно. Зато она расширила круг всякого рода наблюдений. И знакомство с русскими дополняло
многое, что в Петербурге (особенно во время моих издательских мытарств) я не имел случая видеть и наблюдать. Не скажу, чтобы соотечественники, даже из «интеллигенции», особенно чем-нибудь выдавались, но для беллетриста-бытописателя —
по пословице — «всякое лыко в строку».
Вероятно, он
многим был
по этой части обязан Бенни.
Такие поездки более знакомят иностранцев с характером, нравами, всякими особенностями и своих знакомых и туземцев, чем житье
многих тысяч туристов
по заграничным столицам и курортам.
О Каткове и о Николае Милютине он меня не особенно
много расспрашивал; но когда мы пошли от Сарсе пешком
по направлению к Палате, Гамбетта стал сейчас же говорить как радикал с республиканскими идеалами и как сторонник тогдашней парламентской оппозиции, где значилось всего-то человек семь-восемь, и притом всяких платформ — от легитимиста Беррье до республиканцев Жюля Фавра, Жюля Симона и Гарнье-Пажеса, автора книги о февральской революции.
Но тогда даже профессор духовного красноречия на богословском факультете Сорбонны, аббат Грэтри (я и к нему заглядывал на лекции), тоже по-своему выказывал некоторое свободомыслие. И часто молодежь (даже и в Высшей педагогической школе, где он также преподавал) увлекалась им. Он говорил очень искренно и горячо и подкупал этим свою аудиторию более
многих лекторов Сорбонны, College de France и Ecole de droit.
Да, все это так, но студенческие легкие связи и"сожительства"были все-таки сортом выше грубого разврата, чисто животного удовлетворения мужских потребностей! Это воздерживало также и от пьянства, от грязных кутежей очень
многих из тех, кто обзаводился подругами и жил с ними как бы по-супружески. Это же придавало Латинскому кварталу его игривость, веселость, постоянный налет легкого французского прожигания жизни.
Совсем не то надеялся я найти у его соперника
по Февральской республике Луи Блана. Тот изучил английскую жизнь и постоянно писал корреспонденции и целые этюды в газету"Temps", из которых и составил очень интересную книгу об Англии за 50-е и 60-е года, дополняющую во
многом"Письма"Тэна об Англии.
Британский гений в мире пластического искусства был уже блистательно представлен"Национальной галереей","Кенсинтонским музеем"и другими хранилищами. В Британском музее с его антиками каждый из нас мог доразвить себя до их понимания. И вообще это колоссальное хранилище всем своим пошибом держало вас в воздухе приподнятой умственности. Там я провел
много дней не только в ходьбе
по залам с их собраниями, но и в работе в библиотечной ротонде, кажется до сих пор единственной во всей Европе.