Неточные совпадения
Вотчинные права барина выступали и передо мною во всей их суровости. И в нашем доме на протяжении десяти лет, от раннего детства до выхода из гимназии, происходили случаи помещичьей карательной расправы. Троим дворовым «забрили лбы», один ходил с полгода в арестантской форме; помню и экзекуцию псаря на конюшне. Все
эти наказания были, с господской точки зрения, «за дело»; но бесправие наказуемых и бесконтрольность карающей власти вставали
перед нами достаточно ясно и заставляли нас тайно страдать.
Этот дядя, когда наезжал к нам в отпуск, был всегда очень ласков со мною, давал мне читать книжки, рассказывал про Петербург, про театры, про разные местности России, где стоял, когда служил еще в армейской кавалерии. Разумеется, своих протестующих идей он не развивал
перед гимназистиком по двенадцатому году; но в нем, питомце светско-придворного корпуса, не было никакой военщины ни в тоне, ни в манерах, ни в нравах.
Нас рано стали возить в театр. Тогда все почти дома в городе были абонированы. В театре зимой сидели в шубах и салопах, дамы в капорах. Впечатления сцены в том, кому суждено быть писателем, — самые трепетные и сложные. Они влекут к тому, что впоследствии развернется
перед тобою как бесконечная область творчества; они обогащают душу мальчика все новыми и новыми эмоциями. Для болезненно-нервных детей
это вредно; но для более нормальных
это — великое бродило развития.
Пушкин, отправляясь в Болдино (в моем, Лукояновском уезде), живал в Нижнем, но
это было еще до моего рождения. Дядя П.П.Григорьев любил
передавать мне разговор Пушкина с тогдашней губернаторшей, Бутурлиной, мужем которой, Михаилом Петровичем, меня всегда дразнили и пугали, когда он приезжал к нам с визитом. А дразнили тем, что я был ребенком такой же «курносый», как и он.
Люди генерации моего дяди видали его несколько раньше в
этой роли и любили распространяться о том, как он заразительно и долго хохочет
перед Жевакиным. На меня
этот смех не подействовал тогда так заразительно, и мне даже как бы неприятно было, что я не нашел в Кочкареве того самого Михаила Семеновича, который выступал в городничем и Фамусове.
Улыбышев как раз
перед нашим поступлением в Казань писал свой критический этюд о Бетховене (где оценивал его, как безусловный поклонник Моцарта, то есть по-старинному), а для
этого он прослушивал у себя на дому симфонии Бетховена, которые исполняли ему театральные музыканты.
Нашим министром финансов был Михаил Мемнонов, довольно-таки опытный по
этой части. Благодаря его умелости мы доехали до Москвы без истории. Привалы на постоялых дворах и в квартирах были гораздо занимательнее, чем остановки на казенных почтовых станциях. Один комический инцидент остался до сих пор в памяти. В ночь
перед въездом в Москву, баба, которую ямщик посадил на"задок"тарантаса, разрешилась от бремени, только что мы сделали привал в трактире, уже на рассвете. И мы же давали ей на"пеленки".
Перед принятием меня в студенты Дерптского университета возник было вопрос: не понадобится ли сдавать дополнительный экзамен из греческого? Тогда его требовали от окончивших курс в остзейских гимназиях.
Перед нашим поступлением будущий товарищ мой Л-ский (впоследствии профессор в Киеве), перейдя из Киевского университета на-медицинский факультет, должен был сдать экзамен по-гречески. То же требовалось и с натуралистов, но мы с 3-чем почему-то избегли
этого.
Это учреждение (вероятно, оно и до сих пор существует) поддерживало известную нравственную дисциплину; идею его похулить нельзя, но разбирательства всего больше вертелись около"шкандалов", вопросов"сатисфакции"и подчинения"Комману"; я помню, однако, что несколько имен стояло на так называемом"списке лишенных чести"за неблаговидные поступки, хотя
это и не вело к ходатайствам
перед начальством — об исключении, даже и в случаях подозрения в воровстве или мошеннических проделках.
Но и в
этой сфере он был для меня интересен. Только что
перед тем он брал командировку в Париж по поручению министра двора для изучения парижского театрального дела. Он охотно читал мне отрывки из своей обширной докладной записки, из которой я сразу ознакомился со многим, что мне было полезно и тогда, когда я в Париже в 1867–1870 годах изучал и общее театральное дело, и преподавание сценического искусства.
Инцидент
этот, как я говорю выше,
передавал мне позднее в 60-х годах мой сотрудник по"Библиотеке для чтения"Ев.
Этот заряд"творчества"(выражаясь высоким термином), хотя самые продукты и не могли быть особенно ценны, показывал несомненно, что бессознательная церебрация находилась в сильнейшем возбуждении. И ее прорвало в виде такой чрезмерной производительности
перед оставлением"Ливонских Афин".
Мое юношеское любовное увлечение оставалось в неопределенном status quo. Ему сочувствовала мать той еще очень молодой девушки, но от отца все скрывали. Семейство
это уехало за границу. Мы нередко переписывались с согласия матери; но ничто еще не было выяснено. Два-три года мне нужно было иметь
перед собою, чтобы стать на ноги, найти заработок и какое-нибудь"положение". Даже и тогда дело не обошлось бы без борьбы с отцом
этой девушки, которой тогда шел всего еще шестнадцатый год.
Словом, я сжег свои корабли"бывшего"химика и студента медицины, не чувствуя призвания быть практическим врачом или готовиться к научной медицинской карьере. И
перед самым новым 1861 годом я переехал в Петербург, изготовив себе в Дерпте и гардероб"штатского"молодого человека. На все
это у меня хватило средств. Жить я уже сладился с одним приятелем и выехал к нему на квартиру, где мы и прожили весь зимний сезон.
Но мне делалось как-то жутко и как бы совестно
перед самим собою — как же
это я, после семилетнего пребывания в двух университетах (Казани и Дерпте), после того как сравнительно с своими сверстниками отличался интересом к серьезным занятиям (для чего и перешел в Дерпт), после того как изучал специально химию, переводил научные сочинения и даже составлял сам учебник, а на медицинский факультет перешел из чистой любознательности, и вдруг останусь «не кончившим курса», без всякого звания и всяких «прав»?
Сам П.И. как-то в"Союзе писателей", уже в начале XX века, счел нелишним сделать — хоть и задним числом — сообщение в свою защиту, где он старался показать, до какой степени была преувеличена его вина
перед тогдашним освободительным настроением литературных сфер. Некоторые из наших общих приятелей находили, что П.И. напрасно потревожил
эту старину. Не следовало — на их оценку — оправдываться.
Студентом в Дерпте, усердно читая все журналы, я знаком был со всем, что Дружинин написал выдающегося по литературной критике. Он до сих пор, по-моему, не оценен еще как следует. В
эти годы
перед самой эпохой реформ Дружинин был самый выдающийся критик художественной беллетристики, с определенным эстетическим credo. И все его ближайшие собраты — Тургенев, Григорович, Боткин, Анненков — держались почти такого же credo.
Этого отрицать нельзя.
Затрудняюсь
передать здесь — со слов
этого свидетеля и участника тех эротических оргий — подробности, например, елки, устроенной Дружининым под Новый год… в «семейных банях».
Я уже сказал выше, что до второй половины 50-х годов Писемский состоял постоянным сотрудником некрасовского «Современника»,
перед тем как направлению
этого журнала начали давать более резкую окраску Чернышевский и позднее Добролюбов.
Кто-то расписался в том, что у меня злокачественный"катар"чего-то, я представил
этот законный документ при прошении и прервал экзамены, не успев даже предстать
перед задорную фигурку профессора Горлова, которого так больше и не видал, даже и на сентябрьских экзаменах, когда он сам отсутствовал.
Это поддерживало связь его с обществом, со всем тем Петербургом, который сочувствовал молодежи даже и в ее увлечениях и протестах. Возмездие, постигшее студентов, было слишком сильно, даже и за то, что произошло
перед университетом, когда действовали войска. Надо еще удивляться тому, что лекции в Думе могли состояться так скоро.
Вскоре после бенефиса Васильева, бывшего в октябре, я получил письмо от П.М.Садовского, который просил у меня мою комедию на свой бенефис, назначенный на декабрь.
Это было очень лестно.
Перед тем я не делал еще никаких шагов насчет постановки"Однодворца"на Московском Малом театре.
Это была вторая радость для молодого драматурга: появиться
перед московской публикой в бенефис Садовского в главной роли комедии и найти так неожиданно"новоявленный"женский талант для лица Верочки, которое я создавал, с большим внутренним настроением, всего полтора года назад.
Голос
этой девушки — мягкий, вибрирующий, с довольно большим регистром — звучал вплоть до низких нот медиума, прямо хватал за сердце даже и не в сильных сценах; а когда началась драма и душа"ребенка"омрачилась налетевшей на нее бурей — я забыл совсем, что я автор и что мне надо"следить"за игрой моей будущей исполнительницы. Я жил с Верочкой и в последнем акте был растроган, как никогда
перед тем не приводилось в театральной зале.
Но все
это не могло поколебать той самооценки, какой он неизменно держался, и в самые тяжелые для него годы. Реванш свой он получил только
перед смертью, когда реформа императорских театров при директоре И.А.Всеволожском выдвинула на первый план самых заслуженных драматургов — его и Потехина, а при восстановлении самостоятельной дирекции в Москве Островский взял на себя художественное заведование московским Малым театром.
Если он еще здравствует, когда я пишу
эти строки, то ему должно быть столько, сколько было
перед смертью другому старцу, лично мне знакомому, покойному папе Льву XIII.
Конечно, публики и критики
это не касалось; но личной ответственности
перед самим собой я и задним числом взять не могу.
У меня в редакции он был раза два-три, и мне, глядя на
этого красивого молодого человека и слушая его приятный голос духовного тембра, при его уме и таланте было особенно горько видеть
перед собою уже неисправимого алкоголика.
Тогда в"Библиотеке"ни он, ни мои ближайшие сотрудники, конечно, не могли бы себе представить
этого тихого, улыбающегося юношу в роли эмигранта, который считался вожаком целой партии. За границей я его никогда не встречал ни в первые годы его житья там, ни
перед его концом.
Такой ответ не особенно-таки удовлетворил администратора. Но зная, что Якушкин
передаст мне
этот диалог, Огарев стал все-таки извиняться, что не помешало ему удалить Якушкина, а редакция лишилась статьи.
Подробности
этой казни
передавал нам в редакции"Библиотеки"не кто иной как Буренин, тогдашний мой сотрудник. Он видел, как Чернышевский был взведен на эшафот, как над ним переломили шпагу в знак лишения прав, и он несколько минут был привязан. Буренин подметил, что тот сенатский секретарь, который читал его долгий приговор, постоянно произносил его фамилию"Чернышовский"вместо"Чернышевский".
В настоящую минуту, когда я пишу
эти строки (то есть в августе 1908 года), за такое письмо обвиненный попал бы много-много в крепость (или в административную ссылку), а тогда известный писатель, ничем
перед тем не опороченный, пошел на каторгу.
Вырубов не был до того знаком с Герценом. Он по приезде в Женеву послал ему свой перевод одной брошюры Литтре. Завязалось знакомство. Герцен стал звать его к себе. Он там несколько раз обедал и
передавал потом нам — мне и москвичу-ботанику — разговоры, какие происходили за
этими трапезами, где А. И. поражал и его своим остроумием.
Другой обломок той же романтической полосы театра, но в более литературном репертуаре, Лаферрьер, еще поражал своей изумительной моложавостью, явившись для прощальных своих спектаклей в роли дюмасовского"Антони", молодого героя, которую он создал за тридцать лет
перед тем. Напомню, что
этот Лаферрьер играл у нас на Михайловском театре в николаевское время.
—
Этого мало, — добавил Лемениль. — И с прислугой нам не надо учиться говорить по-русски. Горничных и кухарок мы, актеры Михайловского театра,
передаем одни другим. И все они нас понимают и говорят… кое-как.
К концу зимнего сезона я написал по-французски этюд, который отдал Вырубову
перед отъездом в Лондон. Он давал его читать и Литтре как главному руководителю журнала, но шутливо заявлял, что Литтре «в
этом» мало понимает. А «
это» было обозрение тогдашней сценической литературы. Этюд и назывался: «Особенности современной драмы».
Но все
это бледнеет
перед мощью энергической жизни,
перед накоплением ценностей,
перед картинами не одной только телесной, но и духовной энергии.
Историк Бисли — из них всех — ставил Дж. Элиота особенно высоко. И он и Крэкрофт говорили мне на
эту тему — как их кружок был обязан Дж. — Ст. Миллю своим умственным возрождением и как они, еще незадолго
перед тем, должны были отстаивать свое свободомыслие от закорузлой британской ортодоксальности. И Дж. Элиот много помогла им своим пониманием и сочувствием.
Разумеется, он не сдавался на мои доводы, но и я не уступал при всем сознании моего философского ничтожества
перед британским мыслителем. И мы проспорили все
эти полчаса (если еще не больше), и мне потом приятно было вспоминать, как я вывел Спенсера из его суровой флегмы.
Водил он приятельство со своим товарищем по Парижской консерватории певцом Гассье, который незадолго
перед тем пропел целый оперный сезон в Москве, когда там была еще императорская Итальянская опера.
Этот южанин, живший в гражданском браке с красивой англичанкой, отличался большим добродушием и с юмором рассказывал мне о своих успехах в Москве, передразнивая, как московские студенты из райка выкрикивали его имя с русским произношением.
Опера — чужая, концерты — монстры или вечера камерной музыки, певцы и певицы, скрипачи, пианисты, виолончелисты — все
это появляется на подмостках, точно на ярмарке
перед толпой, которая снует между балаганами.
Все, что удавалось до того и читать и слышать о старой столице Австрии, относилось больше к ее бытовой жизни. Всякий из нас повторял, что
этот веселый, привольный город — город вальсов, когда-то Лайнера и старика Штрауса, а теперь его сына Иоганна, которого мне уже лично приводилось видеть и слышать не только в Павловске, но и в Лондоне, как раз
перед моим отъездом оттуда, в августе 1868 года.
Мне представлялся очень удачный случай побывать еще раз в Праге — в первый раз я был там также, и я,
перед возвращением в Париж, поехал на
эти празднества и писал о них в те газеты, куда продолжал корреспондировать. Туда же отправлялся и П.И.Вейнберг. Я его не видал с Петербурга, с 1865 года. Он уже успел тем временем опять"всплыть"и получить место профессора русской литературы в Варшавском университете.
Это был псаломщик. Он мне чрезвычайно обрадовался и стал сейчас же изливаться, как ему здесь тоскливо; взялся
передать мои бумаги г. Калошину, у которого я и был на другой день.
В самом начале театрального сезона 1869–1870 года в"Водевиле"дебютировала молодая артистка, по газетным слухам — русская, если не грузинская княжна, готовившая себя к сцене в Париже. Она взяла себе псевдоним"Дельнор". Я с ней нигде
перед тем не встречался, и
перед тем, как идти смотреть ее в новой пьесе"Дагмар", я был скорее неприязненно настроен против
этой русской барышни и ее решимости выступить сразу в новой пьесе и в заглавной роли в одном из лучших жанровых театров Парижа.
Это было уже
перед моим отъездом в Париж. Мы много говорили о Париже, куда она стремилась. Я узнал от нее, что она свободная девушка, сирота, родом с Рейна, скучает, не удовлетворена слишком пустой венской жизнью, хотела бы многому учиться и найти наконец свою дорогу. Она любила музыку и много работала, но виртуозки из нее не будет.
Он же свел меня с кружком русских молодых людей, которые состояли при И.А.Гончарове, жившем в Берлине как раз в
это время,
перед отправлением на какие-то воды. Ближайшими приятелями Бакста был сын Пирогова от первой жены и брат его второй жены.
Это были"Солидные добродетели". Я написал всего еще одну главу, но много говорил об
этой работе с доктором Б. Он желал мне сосредоточиться и поработать не спеша над такой вещью, которая бы выдвинула меня как романиста
перед возвращением на родину.
При Гамбетте же, в качестве его директора департамента как министра внутренних дел состоял его приятель Лорье, из французских евреев, известный адвокат, про жену которого и в Type поговаривали, что она"дама сердца"диктатора.
Это могла быть и сплетня, но и младшие чиновники рассказывали при мне много про
эту даму и, между прочим, то, как она незадолго
перед тем шла через все залы и громко возглашала...
Замечательной чертой писательского"я"Некрасова было и то, что он решительно ни в чем не выказывал сознания того, что он поэт"мести и печали", что целое поколение преклонялось
перед ним, что он и тогда еще стоял впереди всех своих сверстников-поэтов и не утратил обаяния и на молодежь. Если б не знать всего
этого предварительно, то вы при знакомстве с ним, и в обществе, и с глазу на глаз, ни в чем бы не видали в нем никаких притязаний на особенный поэтический"ореол".
Это также черта большого ума!