Неточные совпадения
Другой его такой
же типичной ролью из
той же эпохи было лицо старого Фридриха II (в какой-то переводной пьесе),
и он вспоминал, что
один престарелый московский барин, видавший короля в живых, восхищался
тем, как Степанов схватил
и физическое сходство,
и всю повадку великого «Фрица».
Ту же типичность
и рельеф замысла
и выполнения выказывал он в гоголевском Яичнице. Эта роль оставалась
одною из его «коронных» ролей.
Сколько я помню по рассказам студентов
того времени,
и в Москве
и в Петербурге до конца 50-х годов было
то же отсутствие общего духа. В Москве еще в 60-е годы студенты выносили
то, что им профессор Н.
И.Крылов говорил „ты“
и язвил их на экзаменах своими семинарскими прибаутками до
тех пор, пока нашелся
один „восточный человек“ из армян, который крикнул ему...
Читал больше французские романы,
и одно время довольно усердно Жорж Занда,
и доставлял их девицам, моим приятельницам, прибегая к такому невинному приему: входя в гостиную, клал томик в тулью своей треуголки
и как только удалялся с барышней в залу ходить (по тогдашней манере),
то сейчас
же и вручал запретную книжку.
А в Дерпте на медицинском факультете я нашел таких ученых, как Биддер, сотрудник моего Шмидта,
один из создателей животной физиологии питания, как прекрасный акушер Вальтер, терапевт Эрдман, хирурги Адельман
и Эттинген
и другие. В клиниках пахло новыми течениями в медицине, читали специальные курсы (privatissima) по разным отделам теории
и практики. А в
то же время в Казани не умели еще порядочно обходиться с плессиметром
и никто не читал лекций о «выстукивании»
и «выслушивании» грудной полости.
Квартира при пробирной палате была обширная, с просторной залой,
и в ней я впервые участвовал в спектаклях, которые устраивались учениками школы топографов, помещавшейся в
том же казенном доме. Как во времена Шекспира,
и женские роли у нас исполняли подростки-ученики. Мы сладили"Женитьбу"
и даже второй акт из"Свадьбы Кречинского", причем я играл в гоголевской комедии Кочкарева, а тут — Расплюева. Пьеса Сухово-Кобылина была еще внове,
и я успел видеть ее в Москве в
одну из вакационных поездок домой.
И в
то же время писательская церебрация шла своим чередом,
и к четвертому курсу я был уже на
один вершок от
того, чтобы взять десть бумаги, обмакнуть перо
и начать писать, охваченный назревшим желанием что-нибудь создать.
Я явился к нему, предупрежденный, как сейчас сказал, о его желании иметь меня в числе своих сотрудников. Жил он
и принимал как редактор в
одном из переулков Стремянной, чуть ли не в
том же доме, где
и Дружинин, к которому я являлся еще студентом. Помню, что квартира П.
И. была в верхнем этаже.
В зиму 1860–1861 года дружининские"журфиксы", сколько помню, уже прекратились. Когда я к нему явился — кажется, за письмом в редакцию"Русского вестника", куда повез
одну из своих пьес, — он вел уже очень тихую
и уединенную жизнь холостяка, жившего с матерью, кажется, все в
той же квартире, где происходили
и ужины.
Русская опера только что начала подниматься. Для нее немало сделал все
тот же Федоров, прозванный"Губошлепом". В этом чиновнике-дилетанте действительно жила любовь к русской музыке. Глинка не пренебрегал водить с ним приятельство
и даже аранжировал
один из его романсов:"Прости меня, прости, небесное созданье".
В
ту же зиму Сонечка вышла за офицера некрасивой наружности, без всякого блеска, даже без большого состояния,
одного из сыновей поэта Баратынского, к немалому удивлению всех ее поклонников. Они поселились в Петербурге,
и у меня стало зимним домом больше.
Двух других студентов — "деятелей"с влиянием, бывавших везде, я хорошо помню из
той же эпохи.
Одного из них я зазнал годом раньше. Это были Чубинский
и Покровский. Оба очутились потом в ссылке.
То же было
и у финансиста; а Ивановский, прослушав меня так минут по пяти на
темы"морских конвенций"
и"германского союза", поставил мне две пятерки
и, в паузу, выходя в
одно время со мною из аудитории в коридор, взял меня под руку
и спросил...
Экзамен происходил в аудитории, днем,
и только с
одним Кавелиным, без ассистента. Экзаменовались
и юристы,
и мы — "администраторы".
Тем надо было — для кандидата — добиваться пятерок; мы
же могли довольствоваться тройками; но
и тройку заполучить было гораздо потруднее, чем у всех наших профессоров главных факультетских наук.
Представили меня
и старику Сушкову, дяде графини Ростопчиной, написавшему когда-то какую-то пьесу с заглавием вроде"Волшебный какаду". От него пахнуло на меня миром"Горя от ума". Но я отвел душу в беседе с М.С.Щепкиным, который мне как автору никаких замечаний не делал, а больше говорил о таланте Позняковой
и, узнав, что
ту же роль в Петербурге будет играть Снеткова, рассказал мне, как он ей давал советы насчет
одной ее роли, кажется, в переводной польской комедийке"Прежде маменька".
С самим издателем — Михаилом Достоевским я всего
один раз говорил у него в редакции, когда был у него по делу. Он смотрел отставным военным, а на литератора совсем не смахивал, в таком
же типе, как
и Краевский, только
тот был уже совсем седой, а этот еще с темными волосами.
Если привилегия императорских театров не дозволяла в столицах никакой частной антрепризы,
то это
же сосредоточивало художественный интерес на
одной сцене; а система бенефисов хотя
и не позволяла ставить пьесы так, как бы желали друзья театра
и драматурги, но этим самым драматургам бенефисная система давала гораздо более легкий ход на сцену, что испытал
и я — на первых
же моих дебютах.
Другой толкователь Шекспира
и немецких героических лиц, приезжавший в Россию в
те же сезоны, тогда уже немецкая знаменитость — актер Дависон считался
одной из первых сил в Германии наряду с Девриеном.
В Дерпте, в нашей русской корпорации, мой юмористический рассказ"Званые блины"произвел даже сенсацию; но доказательством, что я себя не возомнил тогда
же беллетристом, является
то, что я целых три года не написал ни
одной строки,
и первый мой более серьезный опыт была комедия в 1858 году.
Думаю, что Тургенев за целое десятилетие 1852–1862 годов был моим писателем более Гончарова, Григоровича (он мне
одно время нравился), Достоевского
и Писемского, который всегда меня сильно интересовал. Но опять-таки тургеневский склад повествования, его тон
и приемы не изучались мною"нарочито", с определенным намерением достичь
того же, более или менее.
Он высказывался так обо мне в
одной статье о беллетристике незадолго до своей смерти. Я помню, что он еще в редакции"Библиотеки для чтения", когда печатался мой"В путь-дорогу", не раз сочувственно отзывался о моем"письме". В
той же статье, о какой я сейчас упомянул, он считает меня в особенности выдающимся как"новеллист",
то есть как автор повестей
и рассказов.
Ее взяла в 1864 году Ек. Васильева для своего бенефиса. Пьеса имела средний успех. Труппа была
та же, что
и в дни постановки"Однодворца", с присоединением первого сюжета на любовников — актера Вильде, из любителей, которого я знал еще по Нижнему, куда он явился из Петербурга франтоватым чиновником
и женился на
одной из дочерей местного барина — меломана Улыбышева.
Перспектива — для меня — была самая заманчивая. Во мне опять воскрес"научник",
и сближение с таким молодым сторонником научно-философской доктрины (которую я до
того специально не изучал) было совершенно в моих нотах. Мы тут
же сговорились: если я улажу свою поездку — ехать в
одно время
и даже поселиться в Париже в
одном месте. Так это
и вышло в конце сентября 1865 года по русскому стилю.
Имена таких актеров
и актрис, как Ренье, Брессан, Делоне, сестры Броган, Виктория Лафонтен, принадлежат истории театра. С ними ушли
и та манера игры, тон, дикция, жестикуляция, какие уже нельзя (а может,
и не нужно?) восстановлять. В
тот же сезон (или
одной зимой раньше) дебютировал
и Коклен, любимый ученик Ренье,
и сразу занял выдающееся место. Я тогда уже видал его в такой роли, как Фигаро в"Женитьбе Фигаро",
и в мольеровских типах.
Тогда в газетах сохранялся прекрасный обычай — давать театральные фельетоны только
один раз в неделю. Поэтому критика пьес
и игры актеров не превращалась (как это делается теперь) в репортерские отметки, которые пишут накануне, после генеральной репетиции или в
ту же ночь, в редакции, второпях
и с
одним желанием — поскорее что-нибудь сказать о последней новинке.
По латинской поговорке:"не взыскивать дважды за
одно и то же".
Впоследствии, лет двадцать
и больше спустя, я в
одном интервью с ним какого-то журналиста узнал, что Г.Спенсер из-за слабости глаз исключительно слушал чтение —
и это продолжалось десятки лет. Какую
же массу печатного матерьяла должен он был поглотить, чтобы построить свою философскую систему! Но этим исключительным чтением объяснил он
тому интервьюеру, что он читал только
то, что ему нужно для его работ.
И оказалось в этой беседе, случившейся после смерти Ренана, что он ни
одной строки Ренана не читал.
Этим способом он составил себе хорошее состояние,
и в Париже Сарду, сам великий практик,
одно время бредил этим ловким
и предприимчивым ирландцем французского происхождения. По-английски его фамилию произносили"Дайон-Буссико", но он был просто"Дайон", родился
же он в Ирландии,
и французское у него было только имя. Через него
и еще через несколько лиц, в
том числе директора театра Gaiety
и двух-трех журналистов, я достаточно ознакомился с английской драматургией
и театральным делом.
Еще в первый мой приезд Рольстон водил меня в уличку
одного из самых бедных кварталов Лондона.
И по иронии случая она называлась Golden Lane,
то есть золотой переулок.
И таких Голден-Лэнов я в сезон 1868 года видел десятки в Ost End'e, где
и до сих пор роится
та же непокрытая
и неизлечимая нищета
и заброшенность, несмотря на всевозможные виды благотворительности
и обязательное призрение бедных.
И все-таки за границей Тургенев
и при семье Виардо,
и с приятельскими связями с немецкими писателями
и художниками — жил одиноко.
И около него не было
и одной десятой
той русской атмосферы, какая образовалась около него
же в Париже к половине 70-х годов. Это достаточно теперь известно по переписке
и воспоминаниям
того периода, вплоть-до его смерти в августе 1883 года.
Для Бакунина конгресс"Мира
и свободы"был только предлогом для его анархо-революционной пропаганды. На
одном из первых
же заседаний (они происходили в городской ратуше) он произнес красивую
и необычайно убежденную речь, где, говоря о
том, что его отечество, Россия, уже приготовлено к социальной революции, своим зычным баском воскликнул...
Я вспомнил тогда, что
один из моих собратов (
и когда-то сотрудников), поэт Н.В.Берг, когда-то хорошо был знаком с историей отношений Тургенева к Виардо, теперь только отошедшей в царство теней (я пишу это в начале мая 1910 года),
и он был
того мнения, что, по крайней мере тогда (
то есть в конце 40-х годов), вряд ли было между ними что-нибудь серьезное, но другой его бывший приятель Некрасов был в
ту же эпоху свидетелем припадков любовной горести Тургенева, которые прямо показывали, что тут была не
одна"платоническая"любовь.
Это было в конце лета
того же 1869 года. После поездки в Испанию (о которой речь пойдет дальше) я, очень усталый, жил в Швейцарии, в
одном водолечебном заведении, близ Цюриха.
И настроение мое тогда было очень элегическое. Я стал тяготиться душевным одиночеством холостяка, которому уже перевалило за тридцать, без всякой сердечной привязанности.
Довольно пикантно показалось мне
то, что мой республиканец-социалист выбрал таких хозяев. Он искал дешевизны так
же, как
и я. Мы оба жили на гонораре, да
и то и ему
и мне редакции высылали чеки с большой оттяжкой,
и раз мы с ним дошли до
того, что у нас обоих в портмоне осталось по
одному реалу (25 сантимов). Но беспечный философ Наке повторял все с своим сильно провансальским акцентом...
Мадридская жара настолько расслабила меня
и расшатала мои нервы, что я решил больше не возвращаться в Мадрид, где уже не было к
тому же ничего особенно такого, что требовало бы дальнейшей работы корреспондента. Наке порекомендовал мне ехать лечиться в
одно знакомое ему в Швейцарии, близ Цюриха, водолечебное заведение в Альбисбрунне. Но до
того мы еще немало поколесили по югу.
Вообще
же, насколько я мог в несколько бесед (за ноябрь
и декабрь
того сезона) ознакомиться с литературными вкусами
и оценками А.
И., он ценил
и талант
и творчество как человек пушкинской эпохи, разделял
и слабость людей его эпохи к Гоголю, забывая о его"Переписке",
и я хорошо помню спор, вышедший у меня на
одной из сред не с ним, а с Е.
И.Рагозиным по поводу какой-то пьесы, которую тогда давали на
одном из жанровых театров Парижа.
Как это часто бывает, в Герцене человек, быть может, в некоторых смыслах стоял не на
одной высоте с талантом, умом
и идеями. Ведь
то же можно сказать о таком его современнике, как Виктор Гюго
и в полной мере о Тургеневе.
И в эти последние месяцы его жизни у него не было
и никакой подходящей среды,
того «ambiente», как говорят итальянцы, которая выставляла бы его, как фигуру во весь рост, ставила его в полное, яркое освещение.
Не только днем Герцен выходил во всякую погоду, До
и вечером — интересовался разными"conferences"на политические
темы.
И на
одной из них тогдашнего молодого радикального публициста Вермореля в известной тогда Salle des capucines он
и простудился. Первые два дня никто еще не видел ничего опасного в этой простуде,
и среда прошла без участия хозяина, но без всякой особой тревоги. Его стал лечить все
тот же Шарко.
И на третий
же день определилось воспаление легкого, которое от диабета вызвало нарыв.
Меня прямо война не касалась. Я
и не думал предлагать свои услуги
одной из
тех газет, где я состоял корреспондентом.
И вдруг получаю от Корша депешу, где он умоляетменя поехать на театр войны. Просьба была такая настоятельная, что я не мог отказать, но передо мною сейчас
же встал вопрос: «А как
же быть с романом?»
Наке сейчас
же повел меня по всем залам, где сидели служащие турского временного правительства.
И принял меня вместо Гамбетты его личный секретарь,
тот самый герой Латинского квартала, который прославился
одной брошюрой, под псевдонимом"Деревянная Трубка"–"Pipe en bois".
Вскоре по моем приезде они сделали мне вдвоем визит в
той меблированной квартире, которую я нанял у немки Иды Ивановны в доме около Каменного моста.
И тогда
же я им обещал доставить для
одной из первых книжек"Отечественных записок"рассказ"Посестрие", начатый еще за границей
и, после"Фараончиков", по счету второй мой рассказ.
То, в каком я нашел его настроении, в
той же квартире,
одного, за завтраком, у стола, который был покрыт даже не скатертью, а клеенкой, было чрезвычайно характерно для определения упадка духа тогдашних парижан, да
и вообще массы французов. Я не ожидал такой прострации, такого падения всякой национальной бодрости.
И в ком
же? В таком жизнерадостном толстяке, как «дяденька», как его позднее стали звать в прессе, с его оптимизмом
и галльским юмором.
Из тогдашних русских немного моложе его был
один, у кого я находил всего больше если не физического сходства с ним,
то близости всего душевного склада, манеры говорить
и держать себя в обществе: это было у К.Д.Кавелина, также москвича почти
той же эпохи, впоследствии близкого приятеля эмигранта Герцена. Особенно это сказывалось в речи, в переливах голоса, в живости манер
и в этом чисто московском говоре, какой был у людей
того времени. Они легко могли сойти за родных даже
и по наружности.
Жуковский прибежал ко мне в гостиницу (я останавливался в Hotel du Russie),
и у нас сразу завязалась
одна из
тех бесконечных бесед, на какие способны только русские. Пролетело два, три, четыре часа. Отворяется дверь салона,
и показывается женская фигура: это была жена милейшего Владимира Ивановича, все такого
же молодого, пылкого
и неистощимого в рассказах
и длинных отступлениях.
К этой
же"мастерской"принадлежал, больше теоретически,
и курьезный нигилист
той эпохи, послуживший мне моделью лица, носящий у меня в романе фамилию Ломова. Он
одно время приходил ко мне писать под диктовку
и отличался крайней первобытностью своих потребностей
и расходов.