Неточные совпадения
Моя жизнь вне университета проходила по материальной обстановке совсем
не так, как у Телепнева. Мне
пришлось сесть на содержание в тысячу рублей ассигнациями, как тогда еще считали наши старики, что составляло неполных триста рублей, — весьма скудная студенческая стипендия в настоящее время; да и тогда это было очень в обрез, хотя слушание лекций и стоило всего сорок рублей.
Забот о школе для крестьян я
не находил ни у нас, ни в соседних имениях. И лечили их как
придется, крестьян — знахарки, а дворовых кое-когда доктор. Больниц — никаких. Словом, тогдашний крепостной быт. У государственных крестьян (их зовут там и до сих пор „однодворцами“) водились школы и даже сберегательные кассы; но быт их
не отличался от быта крепостных, и, в общем, они
не считались зажиточнее.
Зима близилась, но санного пути еще
не было. Стояли бесснежные морозные дни.
Приходилось ехать до Нижнего в перекладной телеге, всем четверым: три студиоза и один дворовый человек, тогда даже еще
не"временно-обязанный".
Зимнего пути все еще
не было, и от Нижнего до Москвы мы наняли тарантас на"сдаточных", и ехать
пришлось несколько поудобнее, с защитой от погоды и по менее тряскому грунту тогдашнего очень хорошего Московского шоссе.
Больше уже до выхода моего никаких, ни кровавых, ни рукопашных, столкновений
не происходило. Нашим медикам
приходилось (как я заметил и выше) всего тяжелее в клиниках, где никто из немцев с нами
не говорил.
И на такую-то пищу мы с моим казанским товарищем 3-чем сразу сели. Состояние наших финансов вскоре так ослабло, что
пришлось, поджидая присылки денег, питаться
не одну неделю сухарями из ржаного хлеба (мы их сами сушили в печке) с дешевым местным сыром, по двенадцати копеек фунт.
П.И.Вейнберг сохранил в своей памяти гомерические эпизоды, когда ему
приходилось ездить за Писемским в такие места, где он предавался вакханалиям
не одни сутки, и увозить его оттуда.
А ведь Добролюбов — мой земляк, нижегородец и мой ровесник — 1836 года. Дом его отца, протоиерея Никольской церкви,
приходился против нашего флигеля на Лыковой дамбе. Отца его я видал очень часто, хотя он был настоятелем
не нашего прихода.
И оно
не решилось объявить о ней в самый день подписания манифеста, а позднее, в Прощеное воскресенье на Масленице, что
пришлось уже в марте.
И судьба подшутила над ним: в эту минуту над тысячной толпой студентов, на лестнице, прислоненной к дровам, говорил студент Михаэлис, тот приятель М.Л.Михайлова (и брат г-жи Шелгуновой), с которым я видался в студенческих кружках еще раньше. А он
приходился… чуть
не племянником этому самому действительному статскому советнику и театральному цензору.
Писать фельетонные заметки я согласился охотно. Тона моего предшественника я
не хотел держаться; но
не боялся быть самостоятельным в своих оценках и симпатиях. А выражать их
пришлось сейчас же по поводу всяких новых течений и веяний, литературных и художественных новостей и выдающихся личностей.
И как он держал себя у кафедры, играя постоянно часовой цепочкой, и каким тоном стал говорить с публикой, и даже то, что он говорил, — все это мне
пришлось сильно
не по вкусу. Была какая-то бесцеремонность и запанибратство во всем, что он тут говорил о Добролюбове —
не с личностью покойного критика, а именно с публикой. Было нечто, напоминавшее те обращения к читателю, которыми испещрен был два-три года спустя его роман «Что делать?»
Даже и в денежном смысле пустился я слишком налегке. Надо было, во всяком случае, приготовить свой, хотя бы небольшой, капитал. На тысячерублевую выдачу, которую производил мне бывший издатель, трудно было вести дело так, чтобы сразу поднять его.
Приходилось ограничивать расходы средними гонорарами и
не отягчать бюджета излишними окладами постоянным сотрудникам.
И с ним, как и с Еф. Зариным, никакого резкого столкновения у меня
не вышло. Мое внутреннее чутье подсказывало мне, что скорее рано, чем поздно,
придется вступить с ним в борьбу и пререкания.
Он уперся и ни за что
не хотел пропустить заглавия,находя его унизительным для офицерской чести. Как молодой редактор ни убеждал его, как ни успокоивал —
пришлось все-таки изменить заглавие. Вместо «Сиамские близнецы» поставил я «Инсепарабли». Это строгий генерал из немцев допустил, хотя так называется порода попугаев.
Сам по себе он был совсем
не"бунтарь"; даже и
не ходок в народе с целью какой бы то ни было пропаганды. Он ходил собирать песни для П.Киреевского, а после своей истории больше уже этим
не занимался, проживал где
придется и кое-что пописывал.
В первый раз
пришлось мне обратиться к заведующему русским отделом — моему старшему собрату Д.В.Григоровичу, которого я уже встречал в Петербурге, но особого знакомства с ним
не водил.
Кто в первый раз попадал в City на одну из улиц около Британского банка, тот и сорок один год назад бывал совершенно огорошен таким движением. И мне с моей близорукостью и тогда уже
приходилось плохо на перекрестках и при перехождении улиц. Без благодетельных bobby (как лондонцы зовут своих городовых) я бы
не ушел от какой-нибудь контузии, наткнувшись на дышло или на оглобли.
На галерее я ни разу
не сидел, а попадал прямо в залу, где, как известно, депутаты сидят на скамейках без пюпитров или врассыпную, где
придется. Мне могут, пожалуй, и
не поверить, если я скажу, что раз в один из самых интересных вечеров и уже в очень поздний час я сидел в двух шагах от тогдашнего первого министра Дизраэли, который тогда еще
не носил титула лорда Биконсфильда. Против скамейки министров сидел лидер оппозиции Гладстон, тогда еще свежий старик, неизменно серьезный и внушительный.
Знание немецкого языка облегчало всякие сношения. Я мог сразу всем пользоваться вполне: и заседаниями рейхсрата (
не очень, впрочем, занимательными после французской Палаты), и театрами, и разговорами во всех публичных местах, и знаменитостями в разных сферах, начиная с"братьев славян", с которыми ведь тоже
приходилось объясняться на"междуславянском"диалекте, то есть по-немецки же.
Варшава сделалась для меня приятной станцией за границу и обратно. И там же еще жили мои приятели, связанные с моим недавним прошлым, и мой новый приятель И.И.Иванюков, еще
не покидавший Варшавы до перехода в Москву и войны 1877 года, где ему
пришлось играть роль одного из реформаторов освобожденной Болгарии.
Суворин написал мне умное письмо с объяснением того, почему я
пришелся"
не ко двору"в их газете. Главный мотив, по его толкованию, выходит такой, что они все в газете уже спелись и каковы бы, сами по себе, ни были, жили себе потихоньку и считали себя и свою работу хорошими, а я явился с своими взглядами, вкусами, приговорами, оценками людей, и это всех, начиная с главного редактора, стало коробить.
Об этих встречах мне
приходилось уже говорить в моих воспоминаниях, и я
не хотел бы здесь повторяться. Но как же
не сказать, какая живописная и архирусская бытовая фигура являлась в лице этого достолюбезного Михаила Александровича? Таких и на Руси его эпохи
не нашлось бы и полдюжины.
Боборыкину часто
приходилось прибегать к приемам так называемого натурализма, но и тут он
не может заслужить упрека в преступлении границы между правдивым реализмом и порнографией. Сходя в могилу и оглядываясь на богатое литературное наследие, оставленное им, он
не мог бы в этом отношении упрекнуть себя ни за одну страницу. Он часто изображал страсти в их последовательном развитии, но у него нельзя найти столь излюбленного у нас в последнее время изображения пороков.
Неточные совпадения
Если бы даже
пришлось вести дело с дураками круглыми, он бы и тут
не вдруг начал.
Но мы стали говорить довольно громко, позабыв, что герой наш, спавший во все время рассказа его повести, уже проснулся и легко может услышать так часто повторяемую свою фамилию. Он же человек обидчивый и недоволен, если о нем изъясняются неуважительно. Читателю сполагоря, рассердится ли на него Чичиков или нет, но что до автора, то он ни в каком случае
не должен ссориться с своим героем: еще
не мало пути и дороги
придется им пройти вдвоем рука в руку; две большие части впереди — это
не безделица.
Досада ли на то, что вот
не удалась задуманная назавтра сходка с своим братом в неприглядном тулупе, опоясанном кушаком, где-нибудь во царевом кабаке, или уже завязалась в новом месте какая зазнобушка сердечная и
приходится оставлять вечернее стоянье у ворот и политичное держанье за белы ручки в тот час, как нахлобучиваются на город сумерки, детина в красной рубахе бренчит на балалайке перед дворовой челядью и плетет тихие речи разночинный отработавшийся народ?
— Нехорошо, нехорошо, — сказал Собакевич, покачав головою. — Вы посудите, Иван Григорьевич: пятый десяток живу, ни разу
не был болен; хоть бы горло заболело, веред или чирей выскочил… Нет,
не к добру! когда-нибудь
придется поплатиться за это. — Тут Собакевич погрузился в меланхолию.
— Он к тому
не допустит, он сам приедет, — сказал Чичиков, и в то же время подумал в себе: «Генералы
пришлись, однако же, кстати; между тем ведь язык совершенно взболтнул сдуру».