Неточные совпадения
Мемуары и сами-то по себе — слишком личная вещь. Когда их автор
не боится говорить о себе беспощадную, даже циническую правду, да вдобавок он
очень даровит — может получиться такой «человеческий документ», как «Исповедь» Ж.-Ж. Руссо. Но и в них сколько неизлечимой возни с своим «я», сколько усилий обелить себя, обвиняя других.
По губернии водились
очень крутые помещики, вроде С.В.Шереметева; но «извергов»
не было, а опороченный всем дворянством князь Грузинский неоднократно уличался в том, что принимал к себе беглых, которые у него в приволжском селе Лыскове в скором времени и богатели.
Крепостников из нас
не вышло, по крайней мере
очень многих из нас; прямо развращающих влияний
не вынесли мы ни из гимназии, ни из домашней обстановки, даже
не приобрели замашек тщеславия и суетности более, чем бы это случилось в настоящее время.
Этот дядя, когда наезжал к нам в отпуск, был всегда
очень ласков со мною, давал мне читать книжки, рассказывал про Петербург, про театры, про разные местности России, где стоял, когда служил еще в армейской кавалерии. Разумеется, своих протестующих идей он
не развивал перед гимназистиком по двенадцатому году; но в нем, питомце светско-придворного корпуса,
не было никакой военщины ни в тоне, ни в манерах, ни в нравах.
И бабушка моя его недолюбливала, называла чуть
не «кутейником» (хотя он
не был из семинаристов), особенно после его женитьбы, во второй раз, на
очень молоденькой своей ученице, местного дворянского рода.
За это его
не чурались в нижегородском «монде» (обществе), везде принимали, считали
очень умным и колким; но подсмеивались над его некрасивой наружностью, претензиями на сердцеедство и сочиняли на него стишки.
Его долго считали «с винтиком» все, начиная с родных и приятелей. Правда, в нем была заметная доля странностей; но я и мальчиком понимал, что он стоит выше
очень многих по своим умственным запросам, благородству стремлений, начитанности и природному красноречию. Меня обижал такой взгляд на него. В том, что он лично мне говорил или как разговаривал в гостиной, при посторонних, я решительно
не видал и
не слыхал ничего нелепого и дикого.
Он кончил
очень некрасной долей, растратив весь свой наследственный достаток. На его примере я тогда еще отроком, по пятнадцатому году, понимал, что у нас трудненько жилось всем, кто шел по своему собственному пути, позволял себе ходить в полушубке вместо барской шубы и открывать у себя в деревне школу, когда никто еще детей
не учил грамоте, и хлопотать о лишних заработках своих крестьян, выдумывая для них новые виды кустарного промысла.
Не могу подтвердить точность пересказа одной из шуточных тирад Пушкина; но разговор его с губернаторшей, в редакции дяди, остался у меня в памяти
очень отчетливо.
Но в итоге тогдашняя литература и писатели, как писатели, а
не как господа с известным положением в обществе, стояли
очень высоко во мнении всех, кто
не был уже совсем малограмотным обывателем.
Студентов в театрах я как-то
не замечал; но на улицах видал много, особенно на Тверской, и раз в бильярдной нашей гостиницы сидел нарочно целый час, пока там играли два студента. Они прошли туда задним ходом, потому что посещение трактиров было стеснено. Оба были франтоваты, уже
очень взрослые, барского тона, при шпагах.
Из них весьма многие стали хорошими женами и
очень приятными собеседницами, умели вести дружбу и с подругами и с мужчинами, были гораздо проще в своих требованиях, без особой страсти к туалетам, без того культа «вещей», то есть комфорта и разного обстановочного вздора, который захватывает теперь молодых женщин. О том, о чем теперь каждая барышня средней руки говорит как о самой банальной вещи, например о заграничных поездках, об игре на скачках, о водах и морских купаньях, о рулетке, — даже и
не мечтали.
Крепостным правом они особенно
не возмущались, но и
не выходили крепостницами и в обращении с прислугой привозили с собой
очень гуманный и порядочный тон. Этого, конечно,
не было бы, если б там, в стенах казенного заведения, поощрялись разные «вотчинные» замашки. Они
не стремились к тому, что и тогда уже называлось «эмансипацией», и, читая романы Жорж Занд,
не надевали на себя никаких заграничных личин во вкусе той или другой героини.
Чисто камеральных профессоров на первом курсе значилось всего двое: ботаник и химик. Ботаник Пель, по специальности агроном, всего только с кандидатским дипломом, оказался жалким лектором, и мы стали ходить к нему по очереди, чтобы аудитория совсем
не пустовала. Химик А.М.Бутлеров, тогда еще
очень молодой, речистый, живой, сразу делал свой предмет интересным, и на второй год я стал у него работать в лаборатории.
Моя жизнь вне университета проходила по материальной обстановке совсем
не так, как у Телепнева. Мне пришлось сесть на содержание в тысячу рублей ассигнациями, как тогда еще считали наши старики, что составляло неполных триста рублей, — весьма скудная студенческая стипендия в настоящее время; да и тогда это было
очень в обрез, хотя слушание лекций и стоило всего сорок рублей.
Со мной отпустили „человека“, чего я совсем
не добивался, и он стоил целую треть моего содержания. Жили мы втроем в маленькой квартирке из двух комнат в знаменитой „Акчуринской казарме“, двор которой был
очень похож по своей обстановке на тот, где проживали у М.Горького его супруги Орловы.
Жили в Казани и шумно и привольно, но по части высшей „интеллигенции“ было скудно. Даже в Нижнем нашлось несколько писателей за мои гимназические годы; а в тогдашнем казанском обществе я
не помню ни одного интересного мужчины с литературным именем или с репутацией особенного ума, начитанности. Профессора в тамошнем свете появлялись
очень редко, и едва ли
не одного только И.К.Бабста встречал я в светских домах до перехода его в Москву.
Он даже из-за постоянного кутежа
не кончил курса, но потом подтянул себя и пошел
очень успешно по службе после введения новых судебных уставов.
И разговоров таких у нас никогда
не заходило.
Не скажу, чтобы и любовные увлечения играли большую роль в тогдашнем студенчестве, во время моего житья в Казани. Интриги имел кое-кто; а остальная братия держалась дешевых и довольно нечистоплотных сношений с женщинами. Вообще, сентиментального оттенка в чувствах к другому полу замечалось
очень мало. О какой-нибудь роковой истории, вроде самоубийства одного или обоих возлюбленных, никогда и ни от кого я
не слыхал.
Покидали мы Казань уже на девятом месяце нового царствования. В порядках еще
не чувствовалось тогда перемены. Новых освободительных веяний еще
не носилось в воздухе. Когда я выправлял из правления свидетельство для перехода в Дерпт, ректором был ориенталист Ковалевский, поляк,
очень порядочный человек. Но инспектор, все то же животное в ермолке, аттестовал меня только четверкой в поведении, и совершенно несправедливо.
Зимнего пути все еще
не было, и от Нижнего до Москвы мы наняли тарантас на"сдаточных", и ехать пришлось несколько поудобнее, с защитой от погоды и по менее тряскому грунту тогдашнего
очень хорошего Московского шоссе.
Тогда была еще блистательная пора оперы: Тамберлик, Кальцоляри, Лаблаш, Демерик, Бозио, Дебассини. В этот спектакль зала показалась нам особенно парадной. И на верхах нас окружала публика, какую мы
не привыкли видеть в парадизе. Все смотрело так чопорно и корректно. Учащейся молодежи
очень мало, потому и гораздо меньше крика и неистовых вызываний, чем в настоящее время.
В ложах и креслах чиновно-светский монд, с преобладанием военных, по манере держать себя мало отличался от теперешнего. Бросилось мне в глаза с верхов, что тогдашние фешенебли,
не все, но
очень многие, одевались так: черный фрак, светло-серые панталоны, при черном галстуке и белом жилете.
По состоянию своих финансов я попадал на верхи. Но тогда,
не так как нынче, всюду можно было попасть гораздо легче, чем в настоящее время, начиная с итальянской оперы, самой дорогой и посещаемой. Попал я и в балет, чуть ли
не на бенефис, и в галерее пятого яруса нашел и наших восточников-казанцев в мундирчиках,
очень франтоватых и подстриженных, совсем
не отзывавших казанскими"занимательными".
Я нашел кружок из разных элементов, на одну треть
не русских (немцы из России и один еврей), с привычкой к молодечеству на немецкий лад, в виде постоянных попоек, без всяких серьезных запросов, даже с принципиальным нежеланием на попойках и сходках говорить о политике, религии, общественных вопросах, с
очень малой начитанностью (особенно по-русски), с варварским жаргоном и таким складом веселости и остроумия, который сразу я нашел довольно-таки низменным.
Этот служитель мне
не был нужен, и я
не отсылал его потому, что привязался к нему и у меня ему было
очень хорошо: мы обращались с ним, как с приятелем, и делились всем, что сами получали.
Но и"мамзелей"в тогдашнем Дерпте водилось
очень мало. Открытая проституция почти что
не допускалась,
не так, как в Казани, где любимой формой молодечества пьяных студенческих ватаг считалось — разбивать публичные дома за Булаком!
Словом, для общеевропейского умственного роста — находил это и я, и все, кто приезжал сюда учиться, а
не «шалдашничать» — Дерпт как университет немецко-остзейского склада мог дать
очень многое.
Как профессор он был лентяй, и я ничем
не мог у него попользоваться; но как у собеседника и человека своей эпохи —
очень многим.
Признаюсь, он мне в тот визит к обывателям Карлова
не особенно приглянулся. Наружностью он походил еще на тогдашние портреты автора"Тарантаса", без седины, с бакенбардами, с чувственным ртом,
очень рослый, если
не тучный, то плотный; держался он сутуловато и как бы умышленно небрежно, говорил, мешая французский жаргон с русским — скорее деланным тоном, часто острил и пускал в ход комические интонации.
Я еще
не встречал тогда такого оригинального чудака на подкладке большого ученого. Видом он напоминал скорее отставного военного, чем академика, коренастый, уже
очень пожилой, дома в архалуке, с сильным голосом и особенной речистостью. Он охотно"разносил", в том числе и своего первоначального учителя Либиха. Все его симпатии были за основателей новейшей органической химии — француза Жерара и его учителя Лорана, которого он также зазнал в Париже.
Поэтом, и даже просто стихотворцем — я
не был. В Дерпте я кое-что переводил и написал даже несколько стихотворений, которые моим товарищам
очень нравились. Но это
не развилось. Серьезно я никогда в это
не уходил.
Мое юношеское любовное увлечение оставалось в неопределенном status quo. Ему сочувствовала мать той еще
очень молодой девушки, но от отца все скрывали. Семейство это уехало за границу. Мы нередко переписывались с согласия матери; но ничто еще
не было выяснено. Два-три года мне нужно было иметь перед собою, чтобы стать на ноги, найти заработок и какое-нибудь"положение". Даже и тогда дело
не обошлось бы без борьбы с отцом этой девушки, которой тогда шел всего еще шестнадцатый год.
По типу он
не отзывался купеческим бытом, смотрел петербургским деловым человеком,
очень старательно одевался, брил бороду, имел тон культурного человека, в разговоре чуть-чуть заикался, держал себя солидно, чопорно, никакого запанибратства с сотрудниками и с клиентами магазина
не позволял себе.
Известно было, что он подвержен"запою", но в магазине я
не видал его в скандальном образе, зато почти всегда
очень возбужденным и неистощимым на болтовню.
У магазина
не было особенно бойкой розничной торговли; но, кроме"Библиотеки для чтения", тут была контора"Искры"и нового еженедельника"Век", только что пошедшего в ход с января 1861 года, и сразу
очень бойко, под главным редакторством П.И.Вейнберга, перед тем постоянного сотрудника"Библиотеки"при Дружинине и Писемском.
Но больным Дружинина нельзя еще было назвать. Хорошего роста,
не худой в корпусе, он и дома одевался
очень старательно. Его портреты из той эпохи достаточно известны. Несмотря на усики и эспаньолку (по тогдашней моде), он
не смахивал на отставного военного, каким был в действительности как отставной гвардейский офицер.
Он, я помню, стал мне говорить в одно из первых моих посещений о Токвиле, книга которого переводилась тогда в «Библиотеке для чтения», высказывался о всех наших порядках
очень свободно, заинтересован был вопросом освобождения крестьян вовсе
не как крепостник.
Не нужно забывать, что Писемский по переезде своем в Петербург (значит, во второй половине 50-х годов) стал близок к Тургеневу, который одно время сделал из него своего любимца, чрезвычайно высоко ставил его как талант, водил с ним приятельское знакомство, кротко выносил его разносы и участвовал даже волей-неволей в его кутежах. Тургенева как художника Писемский понимал
очень тонко и определял образно и даже поэтично обаяние его произведений.
Вопреки своим кутильным эксцессам
не только по части Бахуса, но и по части Афродиты, — он был
очень семейный человек.
Для меня как начинающего писателя, который должен был совершенно заново знакомиться с литературной сферой, дом Писемских оказался немалым ресурсом. Они жили
не открыто, но довольно гостеприимно. С А.Ф. у меня установились
очень скоро простые хорошие отношения и как с редактором. Я бывал у него и
не в редакционные дни и часы, а когда мне понадобится.
Он
не любил резкой тенденциозности в беллетристике, пропитанной известными, хотя бы и
очень модными, темами, и боялся (быть может,
не так сильно, как Дружинин), что"свистопляска"в"Современнике"и"Искре"понизит уровень литературных идеалов.
А ведь Добролюбов — мой земляк, нижегородец и мой ровесник — 1836 года. Дом его отца, протоиерея Никольской церкви, приходился против нашего флигеля на Лыковой дамбе. Отца его я видал
очень часто, хотя он был настоятелем
не нашего прихода.
Обе мои пьесы
очень нравились комитету."Однодворца"еще
не предполагалось ставить в тот же сезон, из-за цензурной задержки, а о"Ребенке"Федоров сейчас же сообщил мне, что ролью чрезвычайно заинтересована Ф.А.Снеткова.
Мои хождения в это"логово"жандармерии продолжались
очень долго. Убийственно было то, что тогда вам сразу
не запрещали пьесу, а водили вас месяцами, иногда и годами.
Но так как он был
очень талантлив и способен на чрезвычайно разнообразную игру, то с годами он и выработал из себя
не только ловкого, но и замечательного исполнителя, особенно в несильной драме и комедии.
В труппе почетное место занимали и два сверстника Василия Каратыгина, его брат Петр Андреевич и П.И.Григорьев, оба плодовитые драматурги, авторы бесчисленных оригинальных и переводных пьес,
очень популярные в Петербурге личности,
не без литературного образования, один остряк и каламбурист, другой большой говорун.
Если бы
не эта съедавшая его претензия, он для того времени был, во всяком случае, выдающийся актер с образованием,
очень бывалый, много видевший и за границей, с наклонностью к литературе (как переводчик),
очень влюбленный в свое дело, приятный, воспитанный человек,
не без юмора, довольно любимый товарищами. Подъедала его страсть к картежной игре, и он из богатого человека постарался превратиться в бедняка.
С ним мы познакомились по"Библиотеке для чтения", куда он что-то приносил и, сколько помню, печатался там. Он мне понравился как
очень приятный собеседник, с юмором, с любовью к литературе, с искренними протестами против тогдашних"порядков". Добродушно говорил он мне о своей неудачной влюбленности в Ф.А.Снеткову, которой в труппе два соперника делали предложение, и она ни за одного из них
не пошла: Самойлов и Бурдин.
Остальные три труппы императорских театров стояли
очень высоко, были каждая в своем роде образцовыми: итальянская опера, балет и французский театр. Немецкий театр
не имел и тогда особой привлекательности ни для светской, ни для"большой."публики; но все-таки стоял гораздо выше, чем десять и больше лет спустя.