Неточные совпадения
Если читателю моих русских воспоминаний
было бы интересно сопоставить оба отдела моей жизни, я, к сожалению,
не могу еще удовлетворить его желание, но
не по своей вине.
Если все сообразить и одно к другому прикинуть, то выйдет, что все
было еще гораздо лучше, чем
могло бы
быть, и при этом
не забывать, какое тогда стояло время.
Спрашивается: каким образом
могло бы сложиться бытовое лицо такой Лизаветы Андреевны, если б в том доме, где она родилась дворовой девчонкой,
не было известного умственного воздуха?
Мужицкой нищеты мы
не видали. В нашей подгородной усадьбе крестьяне жили исправно, избы
были новые и выстроенные по одному образцу, в каждом дворе по три лошади, бабы даже франтили, имея доход с продажи в город молока, ягод, грибов. Нищенство или голытьбу в деревне мы даже с трудом
могли себе представать. Из дальних округ приходили круглый год обозы с хлебом, с холстом, с яблоками, свиными тушами, живностью, грибами.
Смело говорю: нет,
не воспользовалась. Если тогда силен
был цензурный гнет, то ведь многие стороны жизни, людей, их психика, характерные стороны быта можно
было изображать и
не в одном обличительном духе. Разве «Евгений Онегин»
не драгоценный документ, помимо своей художественной прелести? Он полон бытовых черт средне-дворянской жизни с 20-х по 30-е годы. Даже и такая беспощадная комедия, как «Горе от ума»,
могла быть написана тогда и даже напечатана (хотя и с пропусками) в николаевское время.
Спрашиваю еще раз: как бы это
могло быть, если бы в тогдашнем обществе уже
не назревали высшие душевные запросы? И назревали они с 20-х годов.
Словом, в тех из нас, из кого
мог выйти какой-нибудь прок,
не было к выходу из гимназии никакой «николаевской» закваски.
И все это дышало необычайной простотой и легкостью выполнения. Ни малейшего усилия! Один взгляд, один звук — и зала смеется. Это у Садовского
было в блистательном развитии и тогда уже в ролях Осипа и Подколесина. Такого героя «Женитьбы» никто позднее
не создавал, за исключением,
быть может, Мартынова. Я говорю «
быть может», потому что в Подколесине сам никогда его
не видал.
Мальчиком я долго
был неразвязен и дик, в особенности при женщинах. Но во мне рано подметили влюбчивость и склонность к дружбе с взрослыми девицами. И те, кто умели приручить меня, охотно со мной беседовали и,
может и
не желая того, участвовали в моем воспитании.
Деревня
была заключительным аккордом всех этих «откровений бытия». Она
не вызывала тогда в нас того, что она теперь
может давать юноше горького и тяжелого.
Но то, что мы тогда видели на деревенском «порядке» и в полях,
не гнело и
не сокрушало так, как
может гнесть и сокрушать теперь. Народ жил исправно, о голоде и нищенстве кругом
не было слышно. Его
не учили,
не было ни школы, ни фельдшера, но одичалости, распутства, пропойства — ни малейшего. Барщина, конечно, но барщина — как и мы понимали —
не «чересчурная». У всех хорошо обстроенные дворы, о «безлошадниках» и подумать
было нельзя. Кабака ни одного верст на десять кругом.
Босяков,в теперешнем смысле, кругом
не было, да и
не могло скопиться в таком количестве, как теперь.
Не хочу здесь повторяться. „В путь-дорогу“ во второй трети содержит достаточно штрихов, портретов и картин, взятых живьем,
может быть в несколько обличительном тоне, но без умышленных преувеличений.
В Дерпте, два года спустя, она стала еще скуднее, и целую зиму мы с товарищем
не могли тратить на обед больше четырех рублей на двоих в месяц, а мой „раб“
ел гораздо лучше нас.
После нижегородской деревянной хоромины только что отстроенный казанский театр
мог казаться даже роскошным. По фасаду он
был красивее московского Малого и стоял на просторной площадке, невдалеке от нового же тогда дома Дворянского собрания. Если
не ошибаюсь, он и теперь после пожара на том же месте.
По амурной части казанский монд имел тогда особую репутацию,
может быть и преувеличенную; весьма возможно, что та барыня, которая посвящала моего Телепнева в тайны галантной хроники, и
не далека
была от истины.
Принести из дому протестующие настроения мы
не могли, там их
не было.
— Боборыкин, хотите поскорее
быть магистром,
не торопитесь жениться. Вот я женился слишком рано, и сколько лет
не могу выдержать на доктора.
Может быть, и у меня недостало бы настойчивости, если б мы
не собрались втроем и
не возбуждали друг друга разговорами все на ту же тему, предаваясь радужным мечтам.
Я так
был этим воодушевлен, что
не мог, конечно, отговаривать моих двух товарищей.
Немцы играли в Мариинском театре, переделанном из цирка, и немецкий спектакль оставил во мне смутную память. Тогда в Мариинском театре давали и русские оперы; но театр этот
был еще в загоне у публики, и никто бы
не мог предвидеть, что русские оперные представления заменят итальянцев и Мариинский театр сделается тем, чем
был Большой в дни итальянцев, что он
будет всегда полон, что абонемент на русскую оперу так войдет в нравы высшего петербургского общества.
И в этой главе я
буду останавливаться на тех сторонах жизни, которые
могли доставлять будущему писателю всего больше жизненных черт того времени, поддерживать его наблюдательность, воспитывали в нем интерес к воспроизведению жизни, давали толчок к более широкому умственному развитию
не по одним только специальным познаниям, а в смысле той universitas, какую я в семь лет моих студенческих исканий, в сущности, и прошел, побывав на трех факультетах; а четвертый, словесный, также
не остался мне чуждым, и он-то и пересилил все остальное, так как я становился все более и более словесником, хотя и
не прошел строго классической выучки.
Подробности значатся всего больше в пятой книге романа"В путь-дорогу".
Не знаю, какой окончательный вывод получает читатель: в пользу дерптских порядков или нет; но думаю, что полной объективности у автора романа
быть еще
не могло.
Стало
быть, и мои итоги
не могли выйти вполне объективными, когда я оставлял Дерпт. Но я
был поставлен в условия большей умственной и, так сказать, бытовой свободы. Я приехал уже студентом третьего курса, с серьезной, определенной целью, без всякого национального или сословного задора, чтобы воспользоваться как можно лучше тем «академическим» (то
есть учебно-ученым) режимом, который выгодно отличал тогда Дерпт от всех университетов в России.
Второе блюдо — якобы мясное; но те «кровяные котлеты с патокой и коринкой», о которых упоминается в моем романе,
не принадлежат вовсе к поэтическим мифам, а
могли быть отнесены и к реальным возможностям.
А в Дерпте кутежей, то сеть попросту пьянства — и у немцев, и у русских —
было слишком достаточно. Кроме попоек и"шкандалов",
не имелось почти никаких диверсий для молодых сил. Театр
мог бы сослужить и общепросветительную и эстетическую службу.
Теперь остановлюсь на том, что Дерпт
мог дать студенту вообще — и немцу или онемеченному чухонцу, и русскому; и такому, кто поступил прямо в этот университет, и такому, как я, который приехал уже"матерым"русским студентом, хотя и из провинции, но с определенными и притом высшими запросами. Тогда Дерпт еще сохранял свою областную самостоятельность. Он
был немецкий, предназначен для остзейцев, а
не для русских, которые составляли в нем ничтожный процент.
Нечего и говорить, что язык везде — в аудиториях, кабинетах, клиниках —
был обязательно немецкий. Большинство профессоров
не знали по-русски. Между ними довольно значительный процент составляли заграничные, выписные немцы; да и остзейцы редко
могли свободно объясняться по-русски, хотя один из них, профессор Ширрен, заядлый русофоб, одно время читал даже русскую историю.
Германия, ее университетская наука и"академические"сферы укрепили в нем его ненасытную, но неупорядоченную любознательность и слабость ко всему традиционному складу немецкой студенческой жизни, хотя он по своей болезненности, (настоящей или мнимой)
не мог, вероятно, и в юности
быть кутилой.
Как профессор он
был лентяй, и я ничем
не мог у него попользоваться; но как у собеседника и человека своей эпохи — очень многим.
И это ободрило меня больше всего как писателя–прямое доказательство того, что для меня и тогда уже дороже всего
была свободная профессия. Ни о какой другой карьере я
не мечтал, уезжая из Дерпта,
не стал мечтать о ней и теперь, после депеши о наследстве. А
мог бы по получении его, приобретя университетский диплом, поступить на службу по какому угодно ведомству и, по всей вероятности, сделать более или менее блестящую карьеру.
Григорович известен
был за краснобая, и кое-что из его свидетельских показаний надо
было подвергать"очистительной"критике; но
не мог же он все выдумывать?! И от П.И.В. (оставшегося до поздней старости целомудренным в разговоре) я знал, что Дружинин
был эротоман и проделывал даже у себя в кабинете разные «опыты» — такие, что я затрудняюсь объяснить здесь, в чем они состояли.
Я узнал обо всем этом позднее; но, когда являлся к нему и студентом, и уже профессиональным писателем, — никак бы
не мог подумать, что этот высокоприличный русский джентльмен с такой чопорной манерой держать себя и холодноватым тоном
мог быть героем даже и
не похождений только, а разных эротических затей.
Он
мог подаваться, особенно после событий 1861–1862 годов, в сторону охранительных идей, судить неверно, пристрастно обо многом в тогдашнем общественном и чисто литературном движении; наконец, у него
не было широкого всестороннего образования, начитанность, кажется, только по-русски (с прибавкой,
быть может, кое-каких французских книг), но в пределах тогдашнего русского «просвещения» он
был совсем
не игнорант, в нем всегда чувствовался московский студент 40-х годов: он
был искренно предан всем лучшим заветам нашей литературы, сердечно чтил Пушкина, напечатал когда-то критический этюд о Гоголе, увлекался с юных лет театром, считался хорошим актером и
был прекраснейший чтец «в лицах».
Он
не любил резкой тенденциозности в беллетристике, пропитанной известными, хотя бы и очень модными, темами, и боялся (
быть может,
не так сильно, как Дружинин), что"свистопляска"в"Современнике"и"Искре"понизит уровень литературных идеалов.
Она жила с своей старшей сестрой, танцовщицей Марьей Александровной, у Владимирской церкви, в доме барона Фредерикса. Я нашел ее такой обаятельной, как и на сцене, и мое авторское чувство
не мог не ласкать тот искренний интерес, с каким она отнеслась к моей пьесе. Ей сильно хотелось сыграть роль Верочки еще в тот же сезон, но с цензурой разговоры
были долгие.
Он
был актер"старой"школы, но какой?
Не ходульной, а тонкой, правдивой, какая нужна для высокой комедии. Когда-то первый любовник в светских ролях, Сосницкий служил даже моделью для петербургских фешенеблей, а потом перешел на крупные роли в комедии и
мог с полным правом считаться конкурентом М.С.Щепкина, своего старшего соратника по сцене.
То, в чем он тогда выступал, уже
не давало ему повода пускать такие неистовые возгласы и жесты. Он состоял на амплуа немолодых мужей (например, в драме Дьяченко"Жертва за жертву") и
мог быть даже весьма недурен в роли атамана"Свата Фаддеича"в пьесе Чаева.
Разовая плата поощряла актеров в вашей пьесе, и первые сюжеты
не отказывались участвовать, а что еще выгоднее, в сезоне надо
было поставить до двадцати (и больше) пьес в четырех и пяти действиях; стало
быть, каждый бенефициант и каждая бенефициантка сами усердно искали пьес, и вряд ли одна мало-мальски сносная пьеса (хотя бы и совершенно неизвестного автора)
могла проваляться под сукном.
Но и в эти дни
не бросалось в глаза то усиленное франтовство, отчаянная погоня за модами, такой спорт ношения бриллиантов и декольте, как теперь в Мариинском на воскресных спектаклях балета. Все
было гораздо поскромнее, и
не царило такое стихийное увлечение певцами, как в последние годы.
Не было таких"властителей", которые
могли брать безумные гонорары и вызывать истерические вопли теперешних психопаток.
Сравнивать я
не мог до поездки в Париж, уже в 1865 году; но и безотносительно труппа
была полная и довольно блестящая, а репертуар, как и всегда, возобновлялся каждую субботу; но тогда гораздо чаще давали водевили, фарсы и бульварные мелодрамы.
Но разливанное море,
может быть, и в ту зиму еще продолжалось. Я туда
не стремился, после того как редакция"Русского слова"затеряла у меня рукопись моей первой комедии"Фразеры".
А отсутствие более сильных хозяйственных наклонностей
не давало того себялюбивого, но естественного довольства от сознания, что вот у меня лично
будет тысяча десятин незаложенной земли, что у меня
есть лес-"заказник", что я
могу хорошо обставить хутор, завести образцовый скотный двор.
Самым ярким пятном исполнения вышла игра Васильева. Он
был"вылитый"гарнизонный офицер из кантонистов. Его фигура, тон, говор, движения, подергиванье плечами, короткое отплевыванье вбок при курении — все это
была сама жизнь. Играл он свою роль с большой охотой, и ничего лучшего никакой автор, даже и избалованный,
не мог бы желать и требовать.
Москва всегда мне нравилась. И я, хотя и много жил в Петербурге (где провел всю свою первую писательскую молодость), петербуржцем никогда
не считал себя. Мне
было особенно приятно поехать в Москву и за таким делом, как постановка на Малом театре пьесы, которая в Петербурге
могла бы пройти гораздо успешнее во всех смыслах.
Но я уже
был знаком с издателями"Русского вестника"Катковым и Леонтьевым.
Не могу теперь безошибочно сказать — в эту ли поездку я являлся в редакцию с рекомендательным письмом к Каткову от Дружинина или раньше; но я знаю, что это
было зимой и рукопись, привезенная мною, — одно из писем, написанных пред отъездом из Дерпта; стало, я
мог ее возить только в 1861 году.
—
Не понимаю, Петр Дмитриевич, — как вы, в такуюминуту,
можете быть так веселы!..
Из Дерпта я приехал уже писателем и питомцем точной науки. Мои семь с лишком лет ученья
не прошли даром. Без всякого самомнения я
мог считать себя как питомца университетской науки никак
не ниже того уровня, какой
был тогда у моих сверстников в журнализме, за исключением, разумеется, двух-трех, стоящих во главе движения.
Может быть, на меня его манера держать себя и бесцеремонность этой импровизированной беседы подействовали слишком сильно; а я по своим тогдашним знакомствам и связям
не был достаточно революционно настроен, чтобы все это сразу простить и смотреть на Чернышевского только как на учителя, на бойца за самые крайние идеи в радикальном социализме, на человека, который подготовляет нечто революционное.
Все же, что
было в тогдашней молодежи обоего пола по части увлечения естествознанием, точной наукой, протестов против метафизики, всяких предрассудков и традиционных верований, что вскоре так талантливо и бурно прорвалось у Писарева, — все это
не могло не вызывать моего сочувствия.